Почему-то Ларсу фон Триеру разрешается давить коленом на слезные железы зрителя и прибегать к массе мелодраматических, мыльно-оперных приемов на пространстве «Танцующей в темноте», а Кончаловскому, значит, нельзя. Фон Триеру можно делать двух даунов рассказчиками в «Королевстве», а когда Кончаловский снимает настоящих даунов, то это получается негуманно. На палитре большого художника много красок, и если ему зачем-то понадобилось лобовое, грубое, прямое воздействие – это не только его прихоть, а и вина аудитории. Ее теперь иначе не пробьешь. Чтобы зритель ушел из зала, думая о своем Отечестве с надеждой и несколько снисходительным милосердием, надо прибегать то к откровенной пошлости, на грани кича, то к прямой публицистике, на грани фола, то к надрывной сентиментальности, на грани Чарской… Повторю вслед за Львом Аннинским: мне неинтересно спорить о качестве текста. Мне интересно, что заставляет Кончаловского нарочно снимать плохое кино (режиссер из числа экстра-профессионалов как будто подтвердил свое право на эксперимент, на запрещенный, недейственный прием, на лобовой ход).
Прежде всего разберемся с упреками в пацифизме: надо в самом деле начисто утратить навык критической интерпретации фильма, чтобы увидеть в «Дурдоме» мысль о том, что все мы люди и давайте теперь дружить. Особенно забавны разговоры о том, что чеченцы у Кончаловского добрые, а русские – злые и все это он придумал, чтобы угодить зарубежной аудитории. Как раз сильнейшая сторона картины – точное изображение мгновенного расчеловечивания, превращения людей в нелюдей, чуть прозвучит первая автоматная очередь. Для того и нужно показать чеченцев добрыми и наивными, а русских – честными и растерянными, чтобы тем более явным сделалось их ужасное преображение. В батальных сценах (увиденных глазами юродивой Жанны, для которой война – по определению хаос и бессмыслица) Кончаловский применяет любимый со времен «Курочки Рябы» прием – вырезает кадр-другой, чтобы изображение начало скакать, как в дискотеке при ртутной лампе. Кажется, это называется пиксилляцией. Вместо придурковато улыбающихся и дружелюбных лиц мы видим оскаленные хари, да и харь-то почти не видно – все какие-то спины, затылки, локти; только что были люди – рраз!- и нелюди. Не думаю, что русские в этом смысле чем-то отличаются от чеченцев. Единственное отличие боевиков от федералов – удивительная чеченская наивность, но не думаю, что Кончаловского это умиляет. Он не поклонник архаических цивилизаций, и не случайно чеченцы, принимающиеся петь, тут же ради своей таинственной и священной песни начисто забывают и о несчастной Жанне, и о едва не убитом ими Поэте. Сцена, в которой они потрошат жалкий его рюкзачок, вряд ли свидетельствует о том, что режиссер представляет борцов за независимость добряками и рыцарями.
Более того: Жанна-то сама что, чеченка? Она русейшая из русских, и на роль ее Кончаловский не зря взял собственную жену Юлю Высоцкую с ее вызывающе славянской внешностью. Это она – единственный образ России в фильме: дева Жанна, всех жалеющая, всех утешающая, придурковатая, несчастная, беспомощная, предлагающая себя в жены то заоблачному, заграничному Брайану Адамсу, то чеченцу Ахмеду, сдуру пошутившему насчет свадьбы… Многие (в первую очередь В.Матизен) высказали уже мысль о том, что из всех аллюзий и параллелей в «Доме дураков» наиболее значима именно эта отсылка к «Андрею Рублеву»: дурочка и нашествие, юродивая и татары. Кстати сказать, татары в «Рублеве» и чеченцы в «Дурдоме» изображаются весьма сходно: та же животная легкость перехода от побоища к пиршеству, от звероватой шутки к зверской пытке. Понятия «свой – чужой» для них священны, понятия милосердия не существует. Вся беспомощность русской цивилизации (с ее неопределенностью, широтой, юродством) перед восточным нашествием воплощалась у Тарковского в Дурочке; теперь понятно, кто из сценаристов «Рублева» ее придумал. |