Изменить размер шрифта - +
В этот исторический провал длиною в несколько веков все и провалилось; Маркес и Щедрин спрессовали их до ста. Война, в которой, идя на внешнего врага, становятся жертвою внезапной тьмы среди бела дня и бьют друг друга; сожительство градоначальника с чужой женой, от чего, по общему мнению, проистекает засуха; деградация не только добродетелей, но и пороков, вследствие чего милое, слегка обаятельное головотяпство ранних глуповцев переходит в агрессивный идиотизм Угрюм-Бурчеева – вот сквозные сюжеты русской истории, которые вычленил Щедрин. Однако сочинение его дышит отнюдь не страстной ненавистью и тем более не презрением: это все равно что сказать, будто Маркес презирает свой поселок Макондо или Искандер – свой Чегем. Это не обличение, а сага, пронизанная, страшно сказать, преклонением! Густо замешенное, пахучее, непрерывно поднимающееся тесто эпоса; тут и кровь, и почва, и слезы, и порох, и сперма, и желчь, и зола,- и все это вместе есть до крайности спрессованная история; только потрясающее чувство Родины и самая истовая любовь к ней способны породить такое сочинение. Страшно сказать, Щедрин обожает город Глупов! И как бы он ни ненавидел глуповскую инертность, пошлость и чушь – но живут в этом городе пророки-юродивые, которых народ обожает и суеверно слушается, живут свои правдолюбцы и художники, а главное – именно пресловутая глуповская вязкость погубила утопию Угрюм-Бурчеева и не дала ей осуществиться. Утопия эта – в которой толпы днем маршируют на строительные работы, а на ночь получают кусок черного хлеба с солью,- с пугающей точностью осуществилась шестьдесят лет спустя после написания «Истории», однако в русском желудке и она перепрела, вслед за чем наступили окончательная деградация и прекращение истории.

Больше того – в «Истории одного города» уловлен, пожалуй, главный вектор российской истории, а именно – закон самосохранения города Глупова вопреки любым усилиям градоначальников. Город Глупов возможен лишь как щелястая империя, в складках которой могут укрыться пророк, художник или юродивый; в таком виде город без устали воспроизводит себя, причем градоначальник может стать лишь катализатором этого процесса – изменить же самый процесс он не властен. Империя, само собой, деградирует – ибо, чтобы удерживаться в целостности, ей надо все больше глупеть и опрощаться; начинается она с Грустилозых или Беневоленских, а кончается Угрюм-Бурчеевыми, после чего вовсе трескается по швам. Насаждение просвещения оборачивается кровопролитием; упразднение просвещения оборачивается кровопролитием же. С годами становится ясно, что дело не в просвещении – оно все равно не приживается,- а в необходимости периодических кровопролитий, после которых больной, как после кровопускания, может некоторое время дышать спокойнее. Но где нет поступательного развития, а есть коловращение, историческая воронка, сто лет одиночества,- там история рано или поздно прекращает течение свое.

Откуда эта воронка и почему вообще она образовалась? Щедрин считал (и постоянно это повторял), что причина национальной невменяемости заключается в отсутствии общественной мысли, которая бы все это как-нибудь назвала наконец своими именами. Главной чертой русской жизни представлялся ему этот самый морок, уход любой дискуссии в песок, тьма среди бела дня, заставляющая нас истреблять своих. Как это мы живем, когда у нас ни один вопрос русской общественной жизни не решен? Об этом, собственно, все «Письма к тетеньке» – к русской, разумеется, интеллигенции, которая слаба на передок, легковерна, слезлива, а все-таки больше во всей стране писать не к кому. Какая может быть литература, что за общественная жизнь, ежели у нас ни одна вещь не названа? Мы ни о чем не договорились, ни в чем не определились, у нас не было и секунды на свободный обмен мнениями – так и прыгаем из тирании государственной в тиранию либеральную, из террора бурчеевского в террор революционный и обратно; само собой, что получается верчение… но вечного верчения не бывает.

Быстрый переход