Изменить размер шрифта - +
Она рисовала по первой просьбе, без малейшего усилия – друзьям на память, литераторам на заказ; «Юность» просила проиллюстрировать молодежную повесть – она приносила сто картинок вместо двадцати… Письма ее к другу Алику, напечатанные той же «Юностью» через десять лет после ее смерти, были одним из самых сильных читательских впечатлений моего отрочества. В них нельзя было не влюбиться. Письма, надо сказать, вообще писать трудно. Как и дневники. Не любоваться собой в письме – да вдобавок если ты вундеркинд – задача трудновыполнимая; рушевские послания к бакинцу-ровеснику были до такой степени обаятельны, нежны и, главное, органичны, что в исключительную одаренность их автора верилось сразу.

Для меня они, может быть, и служат сегодня главным доказательством ее гениальности; само слово «гениальность» применительно к ней первым употребил ее учитель, скульптор-анималист Ватагин. Грех сказать, но собственно рисунки Рушевой меня сегодня впечатляют не в пример меньше, чем ее письма, фотографии, записанные разговоры, кинохроника… Когда-то это все действовало неотразимо; сегодня – то ли оптика неумолимо изменилась под действием все того же поганого нашего времени, то ли сам я испортился, но ни знаменитые иллюстрации к «Мастеру», ни балетный, ни пушкинский циклы уже не завораживают. Вероятнее всего, Надя Рушева и сама – росла и развивалась она стремительно – сегодня со сладким стыдом глядела бы на эти работы; достоинства их очевидны – легкость, точность, бердслеевское сочетание импровизационности и расчета,- и все-таки в них много детского, шестидесятнического, романтического. Она еще много раз успела бы стать другой. Известно, в какой восторг пришла Елена Сергеевна Булгакова, увидев ее рисунки к заветному роману: «Какое очарование, и совсем нет секса»… Секса действительно нет, хотя есть несомненная подростковая чувственность, угловатое очарование; иногда сквозь все это пробивается безжалостность истинного мастера – и тогда видно, каким художником Рушева могла и должна была стать. Ей долго и мучительно пришлось бы изживать свое «вечное детство»; ей еще только предстояло из подростка-гения превратиться в большого трагического художника (хотя гармония личности, чистота и веселость могли помочь ей на этом пути). Мы, может быть, потому так и любим Надю Рушеву, что ей так и не суждено было стать взрослой: осталось незамутненное очарование юности, так дивно совпавшее с шестидесятыми годами. Это на сегодняшний вкус многое глядится пошлостью даже и в булгаковском романе; это сегодня искренне изумляешься тому, как могла Рушева – девочка с врожденным художественным вкусом – взахлеб восхищаться «Войной и миром» Сергея Бондарчука и стихами Евгения Евтушенко. Время было такое. Вне этого времени и Бондарчук, и Евтушенко, и запоздало опубликованный Булгаков выглядят куда беспомощней; но они из этого времени вышли и пошли дальше (включая Булгакова, в котором тоже акценты сместились) – а Надя Рушева осталась там навсегда. Тут не знаешь, жалеть или завидовать,- честнее всего просто заплакать.

Вундеркинд, вообще говоря,- советское явление: их тут любили, пестовали, ими занимались всерьез, они служили предметом национальной гордости и доказательством торжества нашей педагогической науки. Многим из них ломали жизнь (как той же Нике Турбиной – которая, впрочем, с самого начала была девочкой болезненной, капризной и изломанной, в отличие от моцартиански гармоничных Коли Дмитриева, Нади Рушевой и Дато Крацашвили – трех молодых художников, погибших в семнадцать лет). Другие благополучно вырастали и становились никем. Единицы превращались в серьезных, замечательных мастеров: Коля Бурляев, сыгравший Ивана в «Ивановом детстве» и Николку в «Андрее Рублеве», Владимир Леви, в десятилетнем возрасте изумлявший профессоров недетскими рисунками, стихами и парадоксами… С одной стороны, советская среда делала все, чтобы талантливого ребенка удавить: в тогдашней школе чертовски трудно было жить тому, кто хоть чем-то выделялся из массы.

Быстрый переход