Изменить размер шрифта - +
Но он ответит – и будет прав,- что он все пропускает через себя. Мне, например, кажется, что у живого человека нет права говорить о себе: «Я – каждый здесь расстрелянный старик. Я – каждый здесь расстрелянный ребенок». Я вообще сомневаюсь в праве поэзии касаться таких вещей. Но у Евтушенко другая система ценностей, а «художника надо судить по законам, им самим над собой признанным». Правда, тут уж следует с себя и спрашивать всерьез: если ты ассоциируешь себя с безвинно расстрелянными, следует вести себя несколько иначе, чем до этой декларации. И, увы, я при всем своем уважении к раннему творчеству Евтушенко не могу провести твердой границы между его желанием поднять голос в защиту замученных или бесправных – и желанием понравиться либеральной интеллигенции.

Если говорить о собственно поэтических достижениях Евтушенко (а вопрос о них неизбежно возникает по прочтении его книги – откуда у автора право уделять себе столько внимания, каковы его реальные заслуги?), здесь положение дел особенно печально. Темы его лирики почти всегда значительны, он отлично владеет приемами полемики, иронии, манифеста, показал себя мастером поэтической формулы,- однако все это еще не делает стихи стихами. У Евтушенко случаются отличные строчки – например: «И если сотня оголтело бьет одного – пусть даже и за дело,- сто первым я не буду никогда». Это декларативно, но таковы условия задачи. Беда, однако, в злоупотреблении декларациями. В прозаизации стиха, причем не отрефлексированной, не сознательной, а непроизвольной: в конце концов, балладу ведь можно написать по-разному. Сюжет отнюдь не вредит стиху. Но история пресловутой бетонщицы из «Братской ГЭС» плоха не тем, что сюжетна – и даже не тем, что мелодраматична,- а тем, что рассказана суконным языком, небрежно, многословно. Многословие – главная беда поэзии Евтушенко, да и поэзии последних десятилетий вообще: многие длинные стихи Бродского, увы, тоже скучны. Но у Бродского лучше обстоит дело с техникой: «Бабочку» или «Муху» спасает прихотливая строфика, просодия. Многие стихи Евтушенко напоминают долгие, однообразные метры сукна… В поздних стихах появляются ляпы столь очевидные, что указывать на них смешно и стыдно. Взять хоть чудовищное любовное стихотворение: «Взорвалась ты, как пенная брага, так что вздрагивала вся Прага»… Господи, что же такое случилось с возлюбленной поэта? Картина взорвавшейся браги наводит на мысль о рвоте или, не дай Бог, поносе; поневоле содрогнешься всей Прагой… Как человек со вкусом, о котором свидетельствуют все его «Антологии»,- Евтушенко не может всего этого о себе не знать. Потому и вынужден постоянно успокаивать себя перечислением своих подвигов, встреч с великими, гонений, достижений и прочих обстоятельств – у его ячества в последнее время весьма горькая и прозаическая природа.

Между тем именно сомнение в себе могло бы стать настоящим мотором его лирики. И когда эта благородная ненависть к себе появляется – сразу и стихи становятся стихами, взять хоть «Голубя в Сантьяго». Но долгой ненависти к себе Евтушенко выдержать не может: любовь спешит на помощь, любование, умиление, нежность, сменяя друг друга, заступают на пост… Вот почему Евтушенко, в сущности, поэт без Бога. Религиозной лирики (первотолчком которой всегда становится ненависть к себе, сомнение в своем праве быть) у него практически нет – если не считать стихотворения «Дай Бог», столь, прости господи, пошлого, что оно немедленно стало песней Александра Малинина. Дай Бог, чтобы твоя жена тебя не пнула сапожищем, дай Бог, чтобы твоя страна тебя любила даже нищим… Кажется, я перепутал жену со страной. Неважно. Важно, что перечень просьб к Господу в этом стихотворении был невообразимо длинен – как пресловутые минималистские требования Фета к жизни, над которыми вечно издевались дети Толстых: «И дайте мне… э… э… ведерко черной икры…»

Богу нет места в лирической вселенной Евтушенко.

Быстрый переход