По естественному ходу вещей было очень вероятно, что я разочаруюсь в религии, которой меня учили. Когда мне было 18 лет, я упивался Анатолем Франсом, причем именно Франсом--антиклерикалом, его «Аметистовым перстнем». Я освобождался от длительного принуждения. Католическая среда, в которую я был погружен в детстве, по-моему, заслуживала этих насмешек. Противоречие между Евангелием и общественной и политической предвзятостью этой буржуазии, скупой и совершенно лишенной чувства справедливости (что показало дело Дрейфуса), — это противоречие бросалось мне в глаза. И выход, который, как мне казалось, я нашел в движении, называвшемся Сийон (Sillon — стезя) и руководимом Марком Самье, был осужден Церковью; она закрыла этот выход и, казалось, разрушала энцикликой — «Пасценди» все, что могло позволить студенту, каким я был, приспособить свои религиозные верования к течениям современной мысли. Именно это приспособление энциклика недвусмысленно осудила.
И чем больше я об этом думаю, тем яснее вижу, что в моем тогдашнем положении, несмотря на эту скрытую, изголодавшуюся и неутолимую нежность, я должен был утратить веру, как утратили ее многие другие. Если этого не случилось, несмотря на все мои бунты, злость и насмешки, то потому, что всегда, в каждый момент моей жизни, даже тогда, когда религиозное чувство во мне совершенно ослабевало и река превращалась в струйку воды, даже тогда я держал в зажатой руке хоть маленькую драгоценную жемчужину, как написано в Евангелии (Мф 13. 46) — что-то твердое, жгучее, единственное, чудесное, для чего я не могу найти другого определения,
61
чем это плохое прилагательное «невыразимое».
Факты — вещь упрямая. Независимо от того, какое большое место я отводил легенде — или, как теперь любят говорить, мифу — а в своих первых шагах в области истории я был склонен к этому и много читал на эту тему, в Новом Завете оставалось достаточно истории, чтобы я не мог сомневаться в том, что этот Человек действительно существовал и что основная суть слов, передаваемых нам Евангелием, была действительно сказана Им; и тому, что эти слова являются духом и жизнью, я сам был доказательством и свидетелем. Ибо я жил ими и, в самом физическом смысле этого слова, был вскормлен ими.
Они спасали меня от отчаяния в периоды, знакомые каждому человеку, когда я падал духом» и в часы, когда в темном лесу я почти не видел огня, который заблудившийся Мальчик-с-Пальчик на моей любимой гравюре Гюстава Дорэ увидел, только взобра- ' вшись на верхушку самого высокого дерева. Но двери, к которым приходил, наконец, Мальчик-с-Пальчик в сказке моей жизни, никогда не оказывались входом в хижину людоеда — это были двери дома Человека среди людей, единственного, с сердцем, преисполненным той нежности, в которой мне отказывали все другие, — нежности требовательной, без слащавой чувствительности, какую только Бог может совмещать с бесконечной силой. Я входил и садился у стола. Но чтобы тут остаться, нужно было иметь чистое сердце. А как сохранить чистоту, если у тебя молодое тело? И я входил и снова уходил. И снова начинал блуждать. Но как бы далеко я ни отходил от дома, я знал наверняка, что снова увижу свет, как только поднимусь на какую-нибудь вершину.
Множество других Мальчиков-с-Пальчиков, затерявшихся во враждебном лесу, тоже замечали свет, но если даже он исходил не из дома людоеда, то ча-
62
ще всего он не был и тем Светом, который светил на постоялом дворе в Эммаусе. «Свет пришел в мир», а мир не принял Его. И снова мы обращаемся к словам, которые услышал Никодим. И в это я тоже верю. Я верю, что мир не хочет принять Свет. А то, что он волен не принять этот Свет, является основным условием Любви. Только, решая не принимать Свет, знал ли мир, что он делает? Всегда ли этот выбор свободный? Здесь не место углубляться в эти тайники свободной воли. |