— Да мы-то оба, ты да я, воюем, что ли, со шведами? Мы — люди партикулярные, и меня, как французского маркиза, в Ниеншанце, нет сомнения, еще со всеми онерами примут, а я-то в благодарность сотвори им такую пакость! Нет, брат, я хоть и не природный маркиз, но все же природный русский дворянин и на такие шиканства не капабель.
— Ну, а я раб и смерд, — объявил камердинер, — мне эти дворянские сантименты не по рылу, я возьму уж на свою совесть грех, коли то грех, а не достохвальное дело.
— Чтобы мне потом быть за тебя в ответе? Шишь на место!
Калмык с мольбою сложил руки.
— Голубчик барин! Я, право же, вершил бы в свою голову! А ты, знай, открещивайся только от всего: и не видал, мол, и не слыхал, и о ту пору на свете не бывал.
— Хороши мы оба, — усмехнулся Иван Петрович, — продаем шкуру, не убив медведя.
— От слова до дела сто перегонов, правда твоя, сударь, но «хочу» — половина «могу». Так ты, стало, не будешь уже чинить мне помехи?
— Ну тебя! Надоел! Отстань!
— Mein lieber Herr Marquis! — раздался тут над люком голос шкипера. — Сейчас подойдет к нам шведский крейсер, готовьтесь к таможенному осмотру.
Господин и слуга переглянулись. Лукашка глубоко вздохнул и, закатив глаза, взялся рукой за горло.
— Что с тобою? — спросил Ламбаль-Спафариев.
— А чуется мне, — был ответ, — ох, чуется, что болтаться мне на грот-мачте, как пить дать!
Глава вторая
Бобчински.
В желудке-то у меня… С утра я ничего не ел… так желудочное
трясение… Да-с, в желудке-то у Петра Ивановича…
Молодой Соловей сын Будимирович
Во гуселышки играет во яровчатые,
Струнку ко струнке натягивает,
Наигрыш по голосу налаживает.
По звончатым струночкам похаживает,
Игры-сыгрыши ведет от Царя-града,
А все малые припевки с-за синя моря.
Опасение калмыка не было лишено оснований. Взошедший с крейсера на «Морскую чайку» шведский коронный чиновник, освидетельствовав сперва весь груз корабля и багаж пассажиров, принялся за письменные документы. Между ними особенно, казалось, обратил его внимание паспорт маркиза Ламбаля, потому что он лично пожелал взглянуть на маркиза и нарочно спустился к нему в каюту. Не найдя в его внешности ничего подозрительного и не решаясь беспокоить долгими расспросами самого маркиза, не оправившегося еще от последствий морской качки, он потребовал к себе на палубу его камердинера Люсьена.
Скуластое, с перекошенными монгольскими глазами лицо калмыка было настолько типично, что добросовестный чиновник как-то особенно внимательно оглядел его с головы до ног и затем начал обстоятельный допрос с того, откуда он родом.
Лукашка, однако, недаром пробыл три годы слишком среди французов. Скороговоркой, без запинки он затараторил о своих родителях, о двух дедах и двух бабках, о всей родне в Гаскони, так что швед, не разобрав, конечно, и половины, не вытерпел и сам прервал его. Ткнув пальцем на сделанную в паспорте маркиза относительно Люсьена приписку, он осведомился: почему у него, камердинера, не имеется отдельного от своего господина вида?
Но тут допросчик попал, как говорится, из дождя да в воду: самолюбивый гасконец благородно вознегодовал и, стуча кулаком в грудь, распространился о том, что хотя, по издавна заведенному и устаревшему, пожалуй, порядку, слуг у французов еще и вписывают в паспорт их господ, но это все же не дает еще право всякому иноземцу глумиться над французами, потому что французы, что ни говори, la grande nation…
— Bra, bra! (Хорошо, хорошо!) — морщась, остановил швед патриотические излияния француза и поставил еще один последний вопрос: почему Люсьен внесен в паспорт господина маркиза другим почерком и другими чернилами?
На это француз уже просто-таки расхохотался в лицо допросчику. |