|
Но распоряжение это, очевидно, распространялось только на таких лиц, которые захотели бы пройти мимо без ведома начальства. А мог ли он, простой рядовой, задерживать постороннего, когда тот удалялся в сообществе дежурного сержанта?
Таким образом, он беспрепятственно пропустил обоих мимо себя, и только когда те свернули налево на городской мост через Охту, он более из любознательности, чем по долгу службы, перешел также подъемный мост, чтобы хотя издали глазами проследить дальнейший путь их. Оказалось это вовсе не трудно: перебравшись на ту сторону Охты, они скрылись тут же в дверях углового домика, гостеприимно мерцавшего своими освещенными оконцами. Надписи, красовавшейся над домиком, на таком расстоянии сквозь сгустившийся ночной сумрак невозможно было, разумеется, различить, но досадливый жест, с которым часовой сперва дернул себя за ус, а потом почесал в затылке, без слов выдал, что ему куда как хорошо знакома та краткая, но многозначащая надпись: «Krog». («Кабак»).
Тем менее оснований имел он останавливать ушедших, когда те, минут десять спустя, вернулись из города в цитадель. Но два обстоятельства обратили при этом его внимание: во-первых, они шли уже не каждый сам по себе, а рука об руку, выписывая ногами замысловатые «мыслети»; во-вторых, сержант свободной рукой прижимал к груди довольно объемистую бутыль.
На крепостном дворе между двумя новыми приятелями возобновился их мимический диалог. Лукашка с озабоченной миной указал сперва на прежнее сиденье их перед квартирой коменданта и на окна этой квартиры, откуда доносились веселый говор и смех, потом выразительно подмигнул на крепостной вал над Невою и на выглянувшую из-за туч луну.
— Riktigt, min van! (Твоя правда, мой друг) — одобрил сержант и об руку с юным другом направился к пролету крайнего бастиона, выходившего одним крылом на Неву.
Здесь, вдали от взыскательного начальства, под прикрытием палисадника, на дерновом откосе, при свете луны и журчании волн, он мог с полным душевным спокойствием раскупорить свою драгоценную бутыль и ближе ознакомиться с ее содержимым; причем ничуть, конечно, не претендовал на своего непрактичного молодого друга за то, что тот как будто забыл уже про него и зазевался на расстилавшуюся внизу у ног их ночную картину.
Стоявшая еще довольно низко над противоположным берегом сребророгая луна отражалась в подвижной зыби широкой реки с одного берега до другого яркой искристой полосой, тогда как все остальное пространство тонуло в мягком полусвете. По временам нагоняемые морским ветром облака закрывали луну, и тогда все кругом погружалось в полный, непроглядный мрак. Только с того берега реки, то вспыхивая, то застилаясь дымом, тем явственнее светились какие-то красноватые огоньки.
— Смольна? — лаконично спросил, указывая туда, Лукашка, вспомнивший, что говорил его господину коммерции советник Фризиус про русских смолокуров.
— Смольна, — был лаконичный же ответ, за которым, однако, послышалось более красноречивое бульканье — уже не искусственное, а вполне естественное.
Калмык имел свои основания не замечать, чем развлекается его товарищ, как и тот свои — не отвлекать «молокососа» от его дурацких мечтаний. Башенные часы на цитадели пробили четверть часа — оба приятеля не обменялись ни словом; вот пробила половина — то же молчание.
Тут около Лукашки раздался тяжелый, протяжный храп. Он через плечо оглянулся на соседа. Тот лежал уже врастяжку, картинно раскинув руки и ноги и в правом кулаке машинально сжимая еще горлышко бутыли, из которого на мураву сочились последние капли.
— Готов! — пробормотал про себя калмык и осторожно приподнялся.
Кругом на крепостном валу, кроме них двоих, по-прежнему не было ни души. Ясное дело, про них совершенно забыли. Из-за частокола слабо долетали только голоса веселящихся гостей из окон комендантской квартиры, да с заднего двора из-за казармы временами поднимался сердитый лай знакомых уже ему волкодавов в ответ на доносившееся издалека, с той, знать, стороны Охты, неугомонное тявканье какой-то дворняжки. |