Да чего ты это кафтан-то сымаешь?
— А чтобы и тебе было во что обрядиться. Сам-то я как-нибудь проскочу: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках.
— Спасибо тебе, Лукаш, но все одно как ваша братия от крестного целования не попятится, так и наш брат дворянин от своего дворянского слова.
— Да ты, сударь, хоть бы взглянул на себя, совсем, поди, извелся тут на арестантских харчах!
— А мне это только к авантажу: тем стройнее в талии стану.
— Ну, милый барин…
— Отстань, змий искуситель! Plus un mot! (Ни слова более!)
— В рай за волоса не тянут! — покорился камердинер. — А меня, стало, на убег благословляешь?
— Да ведь тебя все равно не удержишь? Только рожей ты в нашего тафельдекера не вышел: бородку себе отпустил.
— А с нею мы в момент покончим. Борода ли ты моя бородушка, краса ли ты моя молодецкая! — с комическою кручиной вздохнул он, проводя ладонью по подбородку, где пробивалась юношеская курчавая поросль. — Не цвести тебе с цветочками весенними, расцветешь, даст Бог, с цветочками осенними!
И, взяв со стола горящий ночник, он решительно поднес его к своему подбородку.
— Что ты делаешь?! — успел только вскрикнуть Иван Петрович.
Но дело было сделано: бородка вспыхнула, а вслед затем пламя было уж потушено рукою, — «красы молодецкой» как не бывало.
— Фу! И начадил-то как, — говорил, морща нос, успокоившийся барин. — Разве не горячо? Ведь вон, смотри: весь подбородок себе опалил, пузыри даже вскочили!
— Да, тепленько было, — с невозмутимой веселостью отвечал опаленный. — Зато на небритого тем паче схож.
— Да по лицу тебя все же сейчас узнают.
— А чтобы не опознали, загримируемся. На домашних спектаклях ты, сударь, бывало, не раз ведь малевал актеров. Так услужи, размалюй меня!
— Без кисти и красок?
— За этим дело не станет.
Живо скатав из мякиша лежавшего на столе хлеба мазилку, Лукашка накоптил ее на дымящемся ночнике и затем преподнес своему господину:
— Voila, monsieur!
— Попытаемся, — сказал Спафариев. — Да чего ты еще стоишь-то? Садись и глазом не моргни.
Привычною рукой он стал расписывать лишенное теперь своей растительности лицо камердинера. Через пять минут круглолицый юноша-калмык превратился в морщинистого брюзгливого финна.
— Кажись, похож, — не без самодовольства заметил художник, отступая на шаг назад, чтобы лучше обозреть свою работу.
— Paljon kitoksi, huwa herra! (Покорно благодарю, добрый господин!) — процедил сквозь зубы Лукашка, кряхтя, как бы с болью в пояснице, приподнялся со скамейки и забренчал ключами.
— Как есть наш тафельдекер, две капли он! — потешался Иван Петрович. — Ну, с Богом!
— А не будет ли мне от твоей милости на дорогу какого поручения?
— Нет, ничего… Впрочем, да: если бы тебе случилось встретить фрёкен Хильду… Но ты вряд ли ее встретишь…
— Да не она ли уж благодетельница твоя, а не майор фон Конов? — тотчас догадался сообразительный калмык. — От нее, небось, и ночник, и евангелие, и молоко парное?
— От нее, — отвечал господин и, чтобы как-нибудь скрыть свое смущение, кивнул на кринку с молоком. — Не хочешь ли отведать?
— Не откажусь, чай, и вкуса уже на знаю. За здоровье глаз, что пленили нас!
Приложившись к кринке, Лукашка не отнимал ее от губ, пока совсем ее не опрокинул. |