«О фостерланде — отечестве своем убивается. Трагедия!»
И, переступив порог, он громко кашлянул, чтобы обратить внимание спорящих. Комендант тотчас же вышел к нему в гостиную с озабоченно-мрачной миной; увидев же калмыка, он гордо приосанился, черты его приняли еще более горькое, жесткое выражение, и вопрос его прозвучал холодно и резко:
— По какому праву ты вошел сюда?
— По праву уполномоченного моего царя, — был такой же холодный, но спокойный ответ. — Государь еще в двенадцать часов дня прислал вам предложение об акорде…
— Мы совещаемся!
— Его величество велел сказать вам, что шести часов вам было более чем достаточно для определенного ответа и что долее он ждать не намерен.
— Но коли мы не пришли еще к окончательному решению!
— А не пришли, так не изволите ли без промедления отпустить нашего трубача, хотя бы и без письма. Но осмелюсь доложить, что орудия наши заряжены и наставлены, бомбардиры наши ждут только приказа разгромить в пепел и цитадель, и город. Пожалели бы вы хоть мирных горожан, пожалели бы и себя с красавицей-дочкой…
— Прошу без советов! — оборвал советчика комендант. — Ответ будет через пять минут.
И он повелительно указал на выходную дверь в прихожую. «Уполномоченный» с поклоном отретировался.
Прошло, действительно, не более пяти минут, как к нему вышел дежурный офицер с запечатанным письмом в руке. Оба спустились вниз, и офицер вручил письмо царскому трубачу.
— Будьте любезны, monsieur, сказать мне, — обратился тут Лукашка к офицеру, — что делает у вас господин мой, мистер Спафариев?
Офицер с нескрываемой враждебностью свысока покосился на вопрошающего и коротко отрезал.
— Сидит!
— Стало быть, жив. А что сказано в этом письме? Вы поймете, monsieur, что мне тоже крайне любопытно…
— Не твое дело. Марш!
Тем же порядком трубач и барабанщик были выпровожены за подъемный мост, который тотчас же был опять поднят за ними.
— Ну, плохо дело! — проворчал Лукашка, почесывая за ухом. — Наверняка отказ. Будет нам на орехи!
— Мне-то за что же? — встревожился трубач.
— Про тебя, милый человек, не ведаю, а что мне-то достанется — это уж как пить дать.
— Но за что?
— За то, что сам в полномочные посланники напросился, а на поверку дурак писаный вышел. И оправиться-то нечем.
Предчувствие его не обмануло. Когда Петр, приняв от трубача письмо, сорвал конверт и пробежал ответ коменданта, лицо его вдруг побагровело, судорожно передернулось.
— И ради этакой-то отповеди от какого-то полковника шведского ждать еще шесть часов слишком! — вскричал он и, скомкав письмо, бросил его оземь и затоптал ногою.
Перепуганные царедворцы кругом безмолвствовали. Атмосфера в палатке, казалось, была насыщена электричеством, которое вот-вот должно было сейчас разрядиться на кого-нибудь из них громовым ударом. Самый бесстрашный из присутствующих, вновь назначенный комендант шлиссельбургский Меншиков, первый решился затронуть занимавший всех вопрос:
— А что же пишет вашему величеству этот Опалев?
— Что он пишет, бездельник? В начале хоть и благодарит за сходную пропозицию…
— Значит, все же благодарит?
— Ну да, для проформы! Но о полюбовной сдаче фортеции и слышать не хочет: вручена-де она ему королем Карлом для обороны, и патриотизм же ему повелевает оборонять ее до последней капли крови.
— Но можно ли, государь, со всем решпектом сказать, можно ль поставить ему патриотизм его в столь великую вину?
— Как солдату — нет, но как человеку — да: упорство его будет стоить жизни многим и многим ни в чем неповинным! Ну что ж! Пускай же на его голову! Генерал-фельдмаршал! Делай свое дело, открывай бомбардировку!
Об отмене такого распоряжения не могло быть уже и речи. |