Евреев „Генеральный“ не боялся, поскольку твердо знал, что они сами люди пугливые и ничего сознательно не сделают, чтобы нажить врага. С евреями, кроме того, было интересно, поскольку по всякому поводу они начинали спорить. С этими было хорошо еще и потому, что они искренне восхищались сорокинской простотой и доступностью, а ему очень нравилась роль доброго сильного старшего брата. Роза при этом была язвительна и остроумна, совершенно не заискивала перед Леонидом Ильичом и не пропускала случая проехаться по поводу доперестроечного имени-отчества. Сорокин охотно похохатывал над ее шутками относительно его светлого будущего в случае возврата коммунистов, про себя отмечая, что Мюллер прав — сыщики нужны при любом режиме. Как бы их ни величали по имени-отчеству. В худшем случае можно вернуться на „оперативку“.
Однажды на каком-то совещании по борьбе с экстремизмом, где обсуждались очередное выступление баркашовцев и пассивность местного начальника УВД, Сорокин, который не курировал это направление и потому обычно тихо дремал с открытыми глазами, вдруг вызверился, попросил слова и выступил в свойственной ему манере — резко, четко и с конкретными предложениями кадрового характера.
Начальника УВД сняли с работы. Губернатор края потом поднял скандал, министр внутренних дел на Сорокина обиделся за наезд на его человечка. Некоторые сослуживцы стали посматривать на Сорокина косо — чего это он за евреев заступается?
Сорокин пару недель злился на себя и к Сене с Розой не заходил, поскольку именно они были косвенной причиной необычного для него поведения. Просто он представил, как недоучки-пэтэушники громят дачу его соседей, как неунывающая Роза пытается загородить своим не в меру большим телом любимого Сенечку.
И вообще, Сорокину везло — он встречал хороших и умных евреев, хотя и привык с детства полагать, что таковых не бывает. Ну за очень редким исключением. Не терпел он тех евреев, что записывали себя русскими. За трусость не терпел. За предательство. Виноват — отвечай. Еврей — так и скажи.
После относительно близкого знакомства с Розой и Сеней что-то изменилось в представлениях Сорокина о добре и зле, стало непривычным. И это раздражало.
Когда злость на самого себя прошла, и соседи-евреи были прощены, Сорокин почувствовал вину перед ними.
Тут Сорокину как раз с родины привезли вяленой рыбы, и он в субботу к обеду пошел к соседям.
Сеня обрадовался гостю, побежал к холодильнику за пивом, а Роза принялась потчевать „Генерального“ накопившимися за две недели анекдотами. Сорокин всегда удивлялся подбору ее анекдотов — иногда тонких и ему не всегда понятных, иногда сальных, почти казарменных.
Сорокин решил искупить вину. Как? Захотелось сделать что-нибудь такое, что для других делать бы не стал. Пооткровенничать. Не о работе — об одном говорить было нельзя, о другом, мягко говоря, не хотелось. А вот о том, что любил, что оставалось личным, только его, чего ни дочь, ни жена в разумение взять не могли, — об этом хотелось поговорить.
И Сорокин рассказал, что с самого детства мечтал завести голубятню, но родители не разрешали. У соседского мальчишки была. А у него — нет. И многие годы, когда он сам решал свою судьбу, и не только свою, было нельзя — начальник. Его начальники могли посчитать голубей мальчишеством и дать по башке. Но по башке всегда было за что получать, и обзаводиться лишним поводом казалось не резон. А вот теперь он наконец добился того положения, что может держать голубей и плевать на всех. Ну не станут же министр или Президент его за голубей отчитывать?
Сеня слушал с интересом, поддакивая и кивая. А Роза ехидно улыбалась, помалкивала, а потом выдала:
— Так что ж, Ильич, получается, что вы всю жизнь людей в тюрьму сажали для того, чтоб к пятидесяти пяти заработать право голубей на шест сажать? Надо было в адвокаты идти — гоняли бы себе голубей с института и до пенсии. |