– Нандор, – повторяю я, и мою кожу покалывает. – Что же он собирается со мной сделать?
Рот Пехти беззвучно открывается и закрывается, словно у карпа, выброшенного на берег реки. Он наклоняется через бок коня, и его рвёт; кровь и желчь забрызгивают дорогу.
Перед глазами у меня рябит. Его запах хуже всего на свете, хуже чем даже его липкие прикосновения и нездоровый блестящий румянец, хуже даже чёрного пятна влаги, просачивающейся сквозь самодельные повязки из сухих листьев и мешковины на плече. Хуже, чем то, как сжимается желудок, когда я смотрю на его руку, ищу взглядом и вдруг понимаю, что её там нет, что осталось лишь болезненное пустое пространство вокруг.
Пехти пахнет зелёной гнилью сырого дерева, покрытого плесенью, умирающего. Пытаюсь задержать дыхание.
Он бормочет что то на древнерийарском, поднимая здоровую руку, а вместе с ней и мою, чтобы стереть с подбородка рвоту.
Отвращение цепляет меня рыболовным крючком, переплетаясь с чем то худшим, скрытым глубже. Я помню одну из самых жестоких и хитроумных шуток Котолин. Тогда мы обе были девчонками – это случилось немногим позже того, как мою мать забрали, – и Котолин пригласила меня в игру. Моё сердце забилось чаще от её приглашения, жаждая даже маловероятной возможности дружбы.
Котолин велела мне спрятаться где нибудь в лесу, а она будет меня искать. Я улеглась в зарослях папоротника, выкопала в грязи небольшую ямку для подбородка. Я всё ждала и ждала, пока клочья неба, видневшиеся между ветвями терновника и качающимися ветвями ивы, не стали тёмно синими. Холод сумерек окутал меня вторым плащом, и вдруг тени деревьев стали похожи на разинутые пасти, а терновник, обнимавший меня, из колыбели превратился в клетку. Я выбежала из своего укрытия, и шипы цеплялись за мою одежду. Плача и спотыкаясь, я бросилась в Кехси.
Вираг была сбита с толку моими слезами.
– Почему ты просто не вышла?
Я беспомощно моргнула, глянула на Котолин, слишком потрясённая, чтобы произнести хоть слово.
Она посмотрела на меня лукаво бесхитростно.
– Я тебя везде искала. Так и не смогла найти.
Лишь позже я поняла, почему эта уловка была такой безупречной. Она не оставила никаких доказательств своих недобрых намерений, никакой раны, на которую я могла бы указать и сказать: «Видите, она сделала мне больно!» И если бы я попыталась выразить свою боль вслух, все сочли бы меня болтающим попусту ребёнком. В самом деле, почему я не вышла? Ведь все знают, что лес опасен по ночам.
Смотреть, как Пехти умирает рядом со мной, похоже на ожидание Котолин в лесу. Меня ранит моё собственное отвращение и ужас, моя неуместная жалость и чувство вины – ничего больше. Я ненавижу капитана за то, что он связал меня с моей собственной беспомощностью. Ненавижу его так сильно, что в груди разливается жар, яростный, сбивающий дыхание.
И вдруг моя лошадь останавливается. Держится рядом с вороным жеребцом Имре, прижимая уши к голове цвета слоновой кости.
– Слышали? – спрашивает Имре. Его бледные ресницы усеяны крошечными ледяными жемчужинами. Вдалеке – так далеко, что едва можно услышать, – раздаётся неспешный размеренный шорох.
– Это Пехти, – отвечает Фёрко, направляя своего коня так, чтобы остановиться сбоку от меня. – Чудовища в лесу слышат его стоны за много миль. Это выманивает их из логова и…
Капитан разворачивается к нам, положив ладонь на рукоять топора. В его тёмных кудрях виднеется капелька белизны, диадема из инея.
– Тихо, – резко говорит он, но кадык у него чуть подёргивается.
Пехти, прижавшись ко мне, замирает. Мы не произносим ни слова, когда шелест приближается. Ещё ближе. Бёдрами я чувствую, как вздымается и опадает грудь моей кобылы. Имре уже достал свой топор, а Фёрко – свой лук. Мы держимся рядом, единая масса огромной человеческой добычи. |