Самая отсрочка казни, столь краткая, не представляла для меня ничего утешительного. Так как, твердо решив не выдавать военных секретов, я тем самым обрекал себя на смерть, безразлично — сейчас или через две-три минуты, когда волчок, потеряв инерцию, останется лежать на боку, а я буду отведен в сад, под ружья германцев. Но, бессильный убить надежду хотя бы на чудо, так как из обширного человеческого опыта знал, что бывали примеры, когда в несколько секунд изменялись положения более безнадежные, чем мое, — я не нашел в себе силы отказаться от выдумки офицера. Я молча кивнул головой, подошел к окну, сорвал шнурок занавески и, по привычке своей делать все тщательно и как можно лучше, решил получить максимум времени, остававшегося мне благодаря затее с волчком. Поэтому, двигался я неторопливо, иногда останавливаясь на секунду, как бы задумавшись. С целью придать волчку наибольшую длительность вращения, я методично, плотно наматывал шнурок, стараясь, чтобы каждый его ряд занимал как можно менее места, дабы при развертывании не потерять ни малейшей силы упора; шнурок, навернутый таким образом, лежал на волчке четырьмя ровными слоями колец, твердых и правильных, как катушка. Сделав это, позаботился об уменьшении трения. Я взял чайный стакан с гладким, хорошо отполированным дном, опрокинул его на стол, левой рукой сжал волчок, а правой — свободный конец шнурка, и приготовился к действию.
Вы, люди, прожившие всю жизнь, не подвергаясь смертельной опасности, — должны, не осуждая меня за столь внимательное отношение в этом рассказе к подробностям обращения с волчком, вообразить себя на моем месте с тем масштабом времени, с каким осужден был я измерять ничтожный остаток жизни. Я, положительно, входил в подробности каждой минуты и даже секунды с не меньшей серьезностью и значительностью оценки их, чем в прежнее время — в события месяцев, годов и недель. Моя жизнь сосредоточилась в волчке, и я растягивал ее, насколько то было возможно, с целью дать совершиться чуду, если бы оно снизошло ко мне. Позже я убедился, что все чудеса — в нас, пока же, движимый борьбой надежды с отчаянием, я приготовлялся пустить волчок. Офицеры, сидя на стульях, с сигарами в зубах, молча наблюдали меня, изредка бросая фразы вполголоса; обостренный слух мой отлично улавливал смысл говоримого.
— Он струсил, — сказал один.
— Он колеблется, — согласился другой.
— Он что-то задумал, — ввернул третий.
Все они ошибались. Я не трусил, не колебался и не задумывал; я положился на милость судьбы.
— Раз, два, три! — сказал я с некоторым задором. — Вот ваш психологический эксперимент, господин Вальфельд, — он вертится! — и я, напружив мускулы, сдернул шнурок со всей возможной для меня силой.
При этом волчок едва не вырвался из руки; через мгновение он совершенно прямо, подобно пламени свечи в тихом воздухе, стоял на стакане, обманчиво неподвижный, ибо быстрота вращения была неуловима для глаз. Он не качался, не вздрагивал, не менял места на дне стакана, центробежная сила удерживала его в одной точке. Со временем эта сила должна была ослабеть, лишив волчок равновесия; пока же, находясь в зените, действовала прекрасно. Я, отступив немного назад, смотрел на эту игру смерти, принявшей образ волчка, с того рода спокойствием, какое является, надо думать, следствием утомления чувств.
Через окно, просвечивая в стакан и образуя подле него овальное светлое пятно, струились предвечерние лучи солнца.
Внимательно следя за волчком, я заметил в стороне от него как бы сверкающее сгущение воздуха. Оно расширилось, принимая форму детского лица, а затем всей фигуры ребенка, девочки восьми лет, в которой, ничем не обнаружив своего волнения, я узнал младшую свою дочь. Непривычный к галлюцинациям, я, однако, сообразил причину этого явления, так как волчок был любимой игрушкой ребенка, и я часто забавлял ее, доставляя невинный восторг, нам уже недоступный. |