Изменить размер шрифта - +
Не в горпарк же идти, в самом деле, где до сих пор витала неуспокоенная душа Четырехглазого. А идти домой, где все до пошлости уютно, знакомо и пахнет Женечкой, не хотелось.

Люди и машины текли мимо — кто обгоняя, а кто — наоборот, спеша навстречу, — и им было просто. У них не было друга, растерзанный труп которого им продемонстрировали сегодня поутру. У них были обычные дела и заботы, и они воображали, что это очень важно, очень трудно и несправедливо — именно на них взваливать эту непосильную ношу. Чушь. Но подобную чушь еще вчера порол и я, спеша куда-то, ругаясь и плюясь матерными словами. Вчера я даже не подозревал, что может быть еще труднее. Намного труднее — стократ. Что душа, в которую беспардонно и смачно плюнут, может устроить мне аутодафе.

В общем и целом, я, если чем и выделялся из толпы, то, наверное, именно отрешенным и заторможенным видом. Но это внешне. Внутренне же я был совсем — как инопланетянин — другой.

Я шел и думал. Лица встречных и поперечных расплывались, как в тумане, но я не обращал на эту странность внимания. Пусть себе расплываются. Хоть по молекуле до размеров Вселенной. К черту. У меня друга грохнули.

Я шел и вспоминал Четыре Глаза. Как он дурачился, отдавая Макарецу пионерский салют, осененный болтающимся на шее пионерским галстуком. Как он однажды, в стельку пьяный, пытался выбраться на четвереньках из гаража и ползти домой, где его ждала — совершенно трезвого, между прочим — верная супруга. Как он уронил колесо в смотровую яму и угодил им прямо по кепке Вахибу, да так удачно, что тот полчаса гонялся за виновником по всему гаражу, ругаясь по-адыгски и потрясая ключом на тридцать три.

Вспомнил, как мы, таксисты, бились об заклад, ставя на кон ящик водки, удастся ли кому вывести его, невозмутимого в принципе, из себя. Пари заключалось несколько раз, но, насколько я помню, психанул Четыре Глаза только однажды, да и то не на спор, а потому, что кто-то не выбирал выражений, говоря о его семейной жизни. Этот «кто-то» пришел в гости в гараж сильно выпивши, устроил посиделки и нагрубил Четырехглазому. Тот, окосевший, без лишних слов взял с ящика бутылку водки и разбил о голову грубияна. И только после этого стал бить себя в грудь, матерно ругаться и кричать, что никому не позволит поносить его Любаву. Но виновник происшествия этой речи уже не слышал — он лежал на полу, и над его ухом с поразительной скоростью набухала шишка.

Вспомнил я и те несколько заварушек, из которых нам приходилось выпутываться вместе. Иногда помогал он мне, чаще — я ему. Но, как бы там ни было, я всегда знал, что моя помощь окупится — стоит мне попасть в хипеш, позову его, и он придет, вооружившись первым, что попадется под руку, хоть вилкой, хоть скалкой. А нетрадиционным оружием он, не смотря на хилое телосложение, орудовал на удивление ловко. Самое интересное, что ни нож, ни пистолет в его руках не держались — в этом смысле он был совершенный пацифист.

И вот такого парня сегодня ночью какие-то ублюдки угробили за жалкую тысячу рублей — разве это цена его жизни, с которой мне, допустим, и вовсе стоило брать пример? Но эти сволочи не спрашивали у него биографию. Они просто поставили в ней точку. Грубо. Монтировкой. Или газовым ключом. Какая разница, если книга его жизни так и не была дописана?!

Я приметил ступеньки и спустился вниз, к воде. Грязные, вонючие струи — не реки даже, ручейка — несли на своей поверхности всякий хлам. Обрывки газет, в которые бомжи, киряющие где-то выше по течению, заворачивали закуску; щепки и палочки, которые в глазах десяти-одиннадцатилетних сограждан выглядели, натурально, корабликами; упаковки от презервативов и йогуртов, которыми лакомились на берегу молодые люди мажорного типа. Ручей был такой же мерзкий и вонючий, как осень. Никакой разницы.

Я примостился в укромном закуточке метрах в двадцати от лестницы, вынул из кармана сигареты, сунул одну из них в рот, поджег.

Быстрый переход