— И чем же вы занимаетесь?
— Сейчас, ваше величество, я сопровождаю мадам Елизавету.
— Это же не профессия.
— Но у меня есть и другое ремесло.
— Какое?
— Я столяр.
— Брат мой, вам же известна басня Лафонтена о Льве и Крысе.
— Друг мой, вы понимаете, что мне необходимо уйти, — обратился ко мне король. — Если мы вам понадобимся, приходите и спросите Клери, моего камердинера.
— Государь, человек, имеющий профессию, никогда ни в ком не нуждается, тем более в короле.
Король пожал плечами и пошел вверх по лестнице; мадам Елизавета осталась внизу.
— Но если, друг мой, напротив, вы понадобитесь нам? — спросила она.
— О мадам! Это совсем другое дело! — воскликнул я.
— В таком случае, Рене Бессон, приходите и обращайтесь к Клери, — попросила она.
Она ушла вслед за братом, а я стоял неподвижно, восхищенный ее ангельской добротой, сумевшей даже просьбу сделать наградой.
Через два дня журналист Прюдом писал:
«Некоторые добрые патриоты, в ком неприязнь к королевской власти не убила сострадания, были, кажется, обеспокоены нравственным и физическим состоянием Людовика Шестнадцатого и членов его семьи после злополучной поездки в Сент-Мену.
Ну так успокойтесь! Наш „бывший“, вернувшись в субботу вечером к себе, чувствовал себя ничуть не хуже, чем после утомительной и неудачной охоты: он, как всегда, умял цыпленка, а на следующий день после обеда стал играть с сыном.
А маменька по возвращении приняла ванну; первое, что она сделала, — приказала подать новые туфли, показывая всем, как протерлись те, в которых она путешествовала; вела себя весьма вольно с офицерами, приставленными для ее личной охраны; сочла смешным и неприличным предложение оставить отворенными двери в ванную комнату и спальню».
Мы приводим эти три абзаца, чтобы показать, до какой степени может ослеплять людей дух партийного пристрастия. Гражданин Прюдом, который в 1791 году издавал «Парижские революции» и которому в 1798 году предстояло написать «Преступления Революции», находит дурными четыре вещи: то, что король съел цыпленка; то, что он играл с сыном; то, что королева потребовала ванну; то, что, принимая ее, она закрыла дверь.
Подумать только, что нет таких революций, где не нашелся бы свой гражданин Прюдом, который сначала их прославляет, а после обливает грязью!
XXXIX
ПОДМАСТЕРЬЕ У ДЮПЛЕ
Было девять вечера. Я сбегал за лошадью, оставленной в конюшне дома у заставы; мне ее честно вернули. Затем отвел лошадь на почтовую станцию, по-прежнему ссылаясь на г-на Друэ; лошадь поставили в конюшню; взяв за нее расписку, я, поскольку пробило десять, отправился на улицу Сент-Оноре.
Все семейство я застал за столом. Метр Дюпле по поводу великого события, состоявшегося днем, стоял в карауле, и поэтому ужинали не в восемь часов, как обычно, а в десять.
Все радостно зашумели, увидев меня. Метру Дюпле — он находился в шеренге национальных гвардейцев квартала Сент-Оноре — почудилось, будто он заметил меня у дверцы королевской кареты среди гренадеров; но такое показалось ему столь невероятным, что он рассказал об этом в семье как о своем видении, а не о действительности. Как только все убедились, что это я собственной персоной, обе девушки подвинулись и усадили меня между собой. Сделать это им было тем легче, что старший из двух подмастерьев отсутствовал, оставался лишь самый юный, Фелисьен Эрда, влюбленный в мадемуазель Корнелию.
Я не заставил упрашивать себя сесть за стол, так как буквально умирал от голода и жажды. Девушкам очень хотелось меня расспросить обо всем, но метр Дюпле просил пощадить меня до тех пор, пока я не утолю голод и жажду. |