Изменить размер шрифта - +
С горы открылся город и ныне еще мало уступающий Москве, с громождением теремных и храмовых верхов, с луковицами глав, повисшими в воздухе, с белокаменным храмом Юрия Долгорукого там, в середине города, за кольцом валов и рубленых городень, за кучею островатых кровель посадских хором, особенно хорошо видных отсюда – с горы и в отдалении. И ширь Клещина озера, нежданная после разлива боров, утеснявших доселе дорогу, и дальний высокий берег, и кровли, и верха Горицкого монастыря там, где легчающее утреннее небо уже проглядывало упоительною весеннею голубизной. И безотчетно, натянутыми поводами удерживая коня, тем же отцовым, дедовым, прадедовым движением Ванюха замер, побледнев, следя восстающую красоту.

– Эй ты, сопленосый, чего застыл? Ай заморозил что? – окликнул его старшой. Кругом хохотнули. Не собираясь, впрочем, обижать молодого ратника, а так, порядку ради. – Как тя? Никитка? Федоров? Не рушь строй!

Иван повернул к старшому чужое, бледное, серьезное и вдохновенное лицо. Сказал звонко и гордо, с легкою обидой: «Мой прадед Федор грамоту на Переяславль князю Даниле привез! По то мы и Федоровы!» Старшой удивленно повел бровью, хмыкнул, смолчал. Пробормотал себе под нос: не врешь, коли… Не кончил, тронул коня.

Уже вечером, когда укладывались спать в просторном подклете монастырской трапезной, ратники, не пропустивши его гордых слов, растормошили Ивана: не брешешь? Сказывай!

Иван честно старался передать все, что помнил из рассказов бабы своей и отрывистых слов отца.

– Ишь ты, Окинфичи тогды против Москвы были! А ныне то! Первый род! Так и вручил грамоту ту?

– Из рук в руки. Долго опасился потом, не убили бы ево! И жили-то сперва здесь! За озером! Тамо вот, верно, на горке! Кто-то после прадедов терем сожег. Ну, а потом в Москву перебрались.

– Вон оно, как бывает! – протянул доныне молчавший старшой. – По роду – честь. По чести и род. Ну, Ванюха, с тебя спрос теперь не как с прочих. Двойной!

Иван токмо улыбнулся в потемнях, уловивши скрытую похвалу старшого. Ну, а чтобы не уронить родовой чести, по то и идет на Двину! Еще тихо, полгласа выспрашивали его сотоварищи, пока старшой не окоротил: спать, спать! Из утра в путь! Дневка у нас одна – в Ярославли городи!

Тихо. Темно. Захрапывают ратные. Иван лежит, подложив руки под голову. Темный, черный от сажи потолок закрывает от него тихо вращающийся над головой небесный свод с зимними холодными звездами. И по телу, мурашами, гордость. Неведомая доселе, когда о подвигах прадеда сказывала баба Наталья, все то казалось далеким и не важным уже. А ведь прадед видал тот же город, молился в том же соборе, заезжал в тот же вот Горицкий монастырь! Дивно! Эдакий город московскому князю подарить! Он вздохнул полною грудью, поворочался, уминая снопы овсяной соломы под попонами, и заснул счастливый.

Когда сказывал, расспрашивали, даже посетовал про себя, что мало запомнил из говоренного бабушкою и родителем. «Бают, Родион Квашнин с полком подошел? – прошали его. – Дак то после! Когда наш прадедушка грамоту ту привез, так и началось. Прадедушка и еще как-то так ездил, пробирался мимо Акинфовой рати, предупредить словом…»

И опять дорога, деревни, боры, сумасшедший предвесенний грай ворон и промытая синь неба, и золотистое солнце, обливающее чуткие, еще дремлющие, только-только просыпающиеся боры. Еще не зазвенели ручьи, еще не вскрылись великие и малые реки, но уже зимнюю сиренево-серую хмурь прогнало ликующими потоками золотого Ярилы, и скоро Пасха, и он молод, и близит весна!

Идут рысью, кое-где переходя вскок кони. Виляя на раскатах, торопятся груженые санные возы. Снег по утрам хрустит, подмерзнув, но к вечеру раскисает, начинает тяжко проваливать под коваными копытами коней. Скорей, скорей! Туда, на север! Наперегонки с весной!

Росчисти[4], деревни, белые озера полей и пашен и неотличимые от них белые поляны замерзших, засыпанных снегом озер, что будут вскрываться медленно, таять, отступая от берегов и оставляя на прибрежной кайме снулую, задохшуюся подо льдом рыбу.

Быстрый переход