Шесть лет назад ему не было никакого дела до Козимы. Он только жалел Листа, что у него такая строптивая дочь. Ну, и Ганса тоже жалел: ему, видно, достается. Но Козима терпеливо дожидалась своего часа.
И дождалась.
Когда Вагнер уехал из Мюнхена, Козима вскоре последовала за ним, взяв с собой маленьких дочерей. По мнению друзей, она выбрала самое неподходящее время. На Бюлова, столь преданного Вагнеру, посыпался град насмешек. Его и прежде преследовали за пропаганду «музыки будущего». Отъезд Козимы развязал руки газетчикам. Злорадство, злоба, жестокость проявили себя в полной силе. Друзья отвернулись от Вагнера и Козимы, обвиняли их в эгоизме и бездушии. Многие порвали с ними навсегда. Другие прямо требовали изменить жизнь, вернуться к прежнему.
Но что было совсем неожиданно — это отношение Листа.
— Я не могу больше называть тебя своей дочерью! — объявил он. — Так и знай. И он мне больше не друг!
— Неужели ты придаешь такое значение толкам? — спросила Козима. — Ты сам говорил, что в молодые годы пренебрегал мнением света.
— «В молодые годы»! Один из вас, как мне известно, уже не молод.
— Тем больше чести для него, что он не сгибается под тяжестью предрассудков.
— Он сгибается под тяжестью чужой воли, — сказал Лист.
Козима усадила отца и сама уселась напротив:
— Поговорим хоть раз откровенно, хочешь?
— Что за торжественное предисловие! Терпеть не могу.
— Да, Бландина говорила всегда: «Папулечка, пусенька» — и ласкалась, как котенок. А я неласковая, ты знаешь.
— О да, слишком хорошо знаю.
— Поговорим откровенно. Ты ведь все-таки виноват передо мной.
— Вот как? Значит, Ганс был плохим мужем?
— Самый хороший муж плох, если к нему не лежит сердце. Но оставим это. Ты желал мне добра, ты всегда был добрый. И особенно ко мне, потому что не любил меня.
— Что-о?
— Видишь ли, ты не обижайся: бывают мачехи, которые преувеличенно ласковы к своим падчерицам или пасынкам именно потому, что те не родные дети. Так иногда и родители заменяют недостаточную любовь к своим родным детям преувеличенными заботами. И это хорошо, честно.
— И ты осмеливаешься…
— Я помню, что к Бландине ты был строже, чем ко мне, но сколько любви было в этой строгости! Оттого она и вела себя правильнее, чем я.
— Не смей говорить о Бландине!
— Я знаю, ты втайне жалеешь, что именно я осталась в живых!
— О, как ты похожа на свою мать!
— Да. Только красоты не унаследовала. А в остальном похожа. Вот почему ты не любишь меня. Ты ведь и ее не любил, — прибавила она как бы вскользь, не замечая протестующего движения Листа… — Но оставим это. Ты обвиняешь меня в том, что я выбрала Рихарда…
— Не может молодая женщина «выбрать» старика. Тебе нет тридцати, а ему…
— Он не старик еще. И разве ты не знаешь подобных примеров?
— Не в этом дело. Ты покидаешь прекрасного человека, лишаешь его дочерей…
— Значит, я должна была их покинуть?
— … оставляешь его на съедение этой мюнхенской своре.
— Свору не умилостивишь уступками. Они все равно затравили бы нас всех.
— Но ты хоть подумала о Гансе?
— Я думаю о нем. Но ведь он больше всего страдает не оттого, что потерял меня, а от неприятностей по службе. Это поправимо. Такой дирижер всегда найдет место в другом городе.
— Непостижимо!. |