Изменить размер шрифта - +
Фридерик как-то гостил у меня. Поздним вечером он бродил по степи, потом сыграл мне свой ноктюрн. Он не обрабатывал готовые напевы, а создавал свои, близкие к народным. Так и здесь. Мелодия была совершенно самостоятельная, но удивительно близкая по духу той песне, которую пели украинские девчата. Вот почему я назвал в шутку этот ноктюрн «бураковый». А начало его такое:

Я мог бы доказать, — продолжает Тит, — что и этюды Шопена, и фортепианные концерты, и баллады, ну, словом, все, что он написал, — и есть польская народная музыка, хотя, повторяю, он ничего не заимствовал, все создавал сам. В си-минорном скерцо, в середине, вы слышите польскую рождественскую «Колядку», в фортепианных концертах — и польку и краковяк. В начале фа-минорной баллады — напев гусляра. А ля-мажорная прелюдия чем не мазурка? Конечно, тут дело не в форме танца или песни, а в мелодиях, ритмах, подголосках, во всех оттенках и переходах. Все это наше, родное!

— Но мазуркам он, видимо, отдавал предпочтение?

— Да нет. Просто это был его интимный дневник. Он писал его всю жизнь. И через много лет, на чужбине, его мазурки были так свежи и ярки, словно он только что побывал в Плоцке или в Шафарне.

— Память сердца…

— Какие верные слова!

— Это стихи нашего поэта:

— Мне кажется, я знаю эти строки, — говорит Войцеховский. — Ведь мы оба дружили с русскими офицерами и студентами — нашими единомышленниками. Я помню их на варшавских баррикадах. У них был лозунг: «За вашу и за нашу свободу!» От них я и слыхал эти стихи.

— И Шопен был в тайном обществе?

— Нет, но его считали своим. И ему давали иногда довольно опасные поручения…

Тит задумывается.

— Да, память сердца… Фридерику она не изменяла. Вы заметили: иной всюду бывает, все повидал, но не замечает главного. Шопен все замечал и помнил всю жизнь.

— А среди мазурок Шопена есть ли у вас, Тит, самые любимые?

— Затрудняюсь ответить. В зависимости от душевного состояния. Я люблю его светлые мазурки, ясные, как наше детство. Люблю и «темные». Люблю и такие, где преобладает раздумье. Если бы я не побоялся пышных определений, то назвал бы эти мазурки — эти образки в которых он исповедовался перед самим собой, — «энциклопедией чувств». Как прелюдии и фуги Баха.

— И в юношеских мазурках была та же глубина?

— Извините, я не признаю никаких юношеских произведений Шопена. В Париж он приехал двадцатилетним, но совершенно сложившимся, законченным музыкантом. И все, что он показал в первый год в Париже, было написано в юности: первые этюды, ноктюрны, два фортепианных концерта. Это не значит, что он не совершенствовался в дальнейшем. Но и первые его шаги были крупными и уверенными.

— Вы упомянули о фортепианных концертах. Они связаны с Констанцией Гладковской, не так ли?

Тит становится сдержаннее.

— Да, этого нельзя отрицать.

— Особенно замечательное адажио из фа-минорного концерта. Оно ведь ей посвящено?

— Да…

— Вы отвечаете односложно, Тит. Вы не любили Гладковскую?

— Я ее мало знал.

— Но, как лучший друг Фридерика, вы не могли не знать ту, которую он любил.

— Я слушал ее иногда на консерваторских вечерах. Потом в опере.

— Вам нравилось ее пение?

— Не очень. Голос красивый, но необработанный. У нее был неважный учитель. А исполнение тонкое, изящное. Но не больше.

— Все утверждают, что она была прекрасна.

— Это находили многие.

Быстрый переход