Вот, — сказал он, — погляди, чего я подстрелил. Птица была живая. Дробь перебила ей крыло.
Седая с золотыми глазами птица злобно глядела на меня, клацала клювом и шипела.
— Нечего на меня шипеть, — сказал я. — Не я тебя подстрелил, а вот этот болван. Зачем ты её подбил-то? — спросил я Володю. — Взбесился, что ли?
— Она летит, я и думаю: дай вдарю.
— Тебе бы вдарить. В глаз.
Пастух Володя обиделся. Прищурил глаз, которым целился, отошёл в угол избы и на корточки присел.
Седая птица с золотыми злыми глазами сидела на столе. Как только я приближался, она шипела и стучала клювом, лапы и когти её были острые, страшные.
Она была крупная, величиной с ястреба-тетеревятника, на груди и на хвосте у ней чёрные крапины, но общее впечатление получалось серебряное, седое, зимнее.
— Что это за птица-то? — бубнил в углу Володя. — Как хоть её звать?
— Бутео лагопус, — ответил я. — Да ты всё равно не запомнишь.
— Чего… бутя? — Володя окончательно забился в угол и прищурил теперь и другой глаз, которым не целился.
— Иди помоги, — сказал я. — Попробуем вправить крыло.
Я надел толстые кожаные перчатки и, пока Володя удерживал птицу, как мог вправил крыло.
Это было тяжелейшее дело. Бутео лагопус клацал, трещал и клевался, раздирал когтями и перчатки, и куртку.
На место перелома уложил я две дощечки-шины, положил на них тугую повязку, так, чтоб не сорвал её с крыла яростный Бутео лагопус.
Потом мы вынесли птицу на улицу, усадили на забор. С ненавистью смотрел на нас Бутео лагопус. Бесстрашными и сильными были его глаза.
— Что ты на меня так смотришь? — приговаривал я. — Это он тебя подбил, я-то при чём?
Но раненый Бутео лагопус не видел между нами — Володей и мной — никакой разницы.
«Бутео лагопус» — это латинские слова. А по-русски птица эта называется очень просто — зимняк.
В наших краях он появляется очень редко, перед самой суровой зимой.
Три сойки
Когда в лесу кричит сойка, мне кажется, что огромная еловая шишка трётся о сосновую кору. Но зачем шишке об кору тереться? Разве по глупости?
А сойка кричит для красоты. Она думает, что это она поёт. Вот ведь какое птичье заблуждение! А на вид сойка хороша — головка палевая с хохолком, на крыльях — зеркала голубые, а уж голос, как у граблей, — скрип да хрип.
Вот раз на рябине собрались три сойки и давай орать. Орали, орали, драли горло — надоели. Выскочил я из дому — сразу разлетелись. Подошёл к рябине — ничего под рябиной не видно, и на ветках всё в порядке, непонятно, чего они кричали. Правда, рябина ещё не совсем созрела, не красная, не багряная, а ведь пора — сентябрь.
Ушёл я в дом, а сойки опять на рябину слетелись, орут, грабли дерут. Вслушался я и подумал, что они со смыслом трещат.
Одна кричит: — Дозреет! Дозреет!
Другая: — Догреет! Догреет!
А третья кричит: — Тринтрябрь!
Первую я сразу понял. Это она про рябину кричала, мол, рябина ещё дозреет, вторая — что солнце рябину догреет, а третью не мог понять.
Потом сообразил, что сойкин «тринтрябрь» — это наш сентябрь. Для её-то голоса сентябрь слишком нежное слово.
Между прочим, сойку я эту заприметил. Слушал её и в октябре, и в ноябре, и всё она кричала: «Тринтрябрь!»
Вот ведь дурында, вся-то наша осень для неё — тринтрябрь.
Раз, два, лошадь, четыре
В поле стояло четыре стога. |