Изменить размер шрифта - +
Однако, пьяница завыл, катаясь по земле, и, когда они отъезжали, все еще слышались его, мучительные вопли.

На третий день, решили, что лучше принять смерть, чем приносить такое несчастие людям, и каждый из них готов был принять не то что смерть, но и века муки; но глядя на лица близких, понимая, что и их ждут эти муки — не выдерживал; утешал себя, что уж лучше знать каждый свой дальнейший шаг, чем вообще таких шагов не делать — и в третий день они поведали тайну жизни третьему человеку…

С тех пор они привыкли и к воплям, и к плачу, и к безумному смеху, и к ненависти. Привыкли жить в странном мире: ведь, от того мира, который был за пределами фургона, они все больше отдалялись, и, чтобы не видеть тот, презирающий их мир, все более уходили в окружение этих стены, которые навевали странные песни, странные мысли…

Порой они сами понимали, что жизнь их ненормальна; что должен быть какой-то иной исход. Они считали дни, чтобы узнать, сколько им еще исполнять волю Нороколда, однако, каждый раз быстро сбивались, а, когда пробовали записывать дни на бумажки, или как-то по другому отмечать, то всегда эти отметины пропадали.

Так и тянулось это странное существование; пока они не достигли Города, и дева-старуха, сердцем почувствовала, что Тот встреча с котором так переворотила их судьбы — рядом.

Конечно же она попросила позвать его. Сама то она уже не могла подняться с кресла, так как, занимаясь предсказаньями, попросту приросла к нему.

 

Все это увидел, почувствовал Маэглин в какие-то несколько мгновений. Однако, было это так, будто пережил он это все сам, в течении многих лет; а потому, впечатление было огромно — он рухнул на пол, изо рта его хлынула кровь, он забился; и бился так, катаясь по полу, погружаясь в холодные трепещущие материи в течении нескольких минут. Никто его не успокаивал — все это происходило в полной тишине… Ну, разве что, те двое, сидевшие у пламени, склонились совсем близко друг к другу, и уже не подыгрывая на гитарах шептали бесконечные строки, и не замечая того, что пламень уже почти касается их лиц:

Но вот Маэглин выдохся — ведь, есть же в человеке такая грань, когда боль всего его изводит, и дальше — либо безумие; либо успокоение. И вот Маэглин успокоился. Он, бледный, со впалым лицом, лежал на полу, руки его вздрагивали, а по лицу часто катились капли пота.

И вновь никто не говорил ему ни слова, и лежал он до тех пор, пока не почувствовал, сколь тягостно ему пребывание в этом месте. Он вскочил, чтобы вырваться и бежать, бежать, бежать — сколько хватит у него сил; повалиться где-нибудь в густую траву, да и лежать так, забывшись. Да — забыть — жить дальше, как и прежде, идти куда-то и надеяться, что где-то далеко-далеко живет Она, любимая его — где-то там в прекрасной стране на западе.

Однако, вместо того, чтобы бежать к выходу, он, под действием какого-то мгновенного чувствия, бросился к столу, и уселся на лавочку, против Нее. Так он сидел долгое время, все вглядывался в нее, сокрытую темным светом свечи.

Она была безмолвна — она, привыкшая ждать годами, могла подождать и еще несколько часов, дней, месяцев… Менее чем через полчаса такого мучительного созерцания Маэглин, терзаемый от того, что не мог выразить свои чувства словами, пытался говорить и изо рта, из разодранных его связок, тугими рывками вырывалась кровь, била прямо на стол, растекалась там черной лужей, и гулкими шлепками соскальзывала на пол. Он вынужден был прекратить эти попытки, зажал рот рукою, и теперь сглатывал кровь — однако, и потерял он ее не мало, и теперь кружилась голова — вновь подбиралась тьма.

И он все держался за краешек стола, все ожидал, что же скажет Она…

А потом, вдруг, испугался, что услышит ее измененный, грубый голос. Испугался, что проступят искаженные черты, что увидит он глаза безумные.

Быстрый переход