Маэглин не любил ни своего горько запившего после смерти матери отца, ни кого бы то ни было иного. Волей не волей, именно в своего отца он и пошел. Уже вскоре после смерти матери (а тогда ему только исполнилось тринадцать) — нрав этот проявился в полной мере. Он не желал общаться со сверстниками, не желал выходить куда-либо из дома, но сидел в темном углу; слушал пьяную, обращенную к воздуху ругань отца, и никто не видел тогда его бледное, искаженное ненавистью лицо.
Уже в шестнадцать лет, не получивши никакого образования, он устроился в государеву дружину. Он, привыкший в темном углу сдерживать свои чувства, и теперь никогда не проявлял их в открытую: выполнял все, что было поручено — выполнял молча, с каким-то неискренним рвеньем; и никто от ничего, кроме сухих, односложных ответов не слышал.
Чуть приплюснутое лицо его, с маленьким носом, с синими полукружьями под глазами, с постоянной испариной на лбу — казалось высеченным из камня и никогда никаких эмоций никогда не проступало на нем.
Как-то, между начальником караула и одним государевым советником зашел разговор как раз об Маэглине, ибо, незадолго перед этим, государственному советнику довелось задать несколько вопросов сыну сапожника:
— Он юноша, или кто? — дивился советник, прихлебывая вино.
— Он отвечает, что ему только пошел третий десяток. — молвил, уже раздобревший от выпитого, начальник караула.
— А с виду кажется, что у него вовсе возраста нет. Не понятное лицо какое-то.
— Но службу несет исправно. — заявил начальник караула.
— Но необычайный… Вот такой-то необычайный — угрюмый и честный нам и нужен. Уходит старый хранитель ворот Бэги — совсем уже старым стал, уже и ключа в руках держать не может…
На следующий день, когда начальник караула торжественно объявил Маэглину о его новом назначении, то в одном месте запнулся, ибо жуткая ухмылка исказила это каменное лицо.
— Ты что?
— Все хорошо. — своим обычным, ровным тоном заявил Маэглин.
В тот же день он явился к своему оглохшему и тяжко заболевшему к старости отцу, и зашептал ему на ухо:
— Сегодня исполнилась моя мечта. Я это возжелал в тот день, когда увитая своей паутиной, умерла здесь моя мать, об этом мечтал я все последующие годы, сидя в ее же углу… Я возненавидел этот город за то, что ему не было дела ни до умирающей, от безысходной жизни с тобой, мерзкая скотина, матушки, ни до меня, достойного чего-то большего, но обреченного прозябать среди гнилостных этих стен. Как же давно я мечтал о том, чтобы город оказался в моих руках — и вот это, достойное меня, Маэглина, сбылось. Теперь то, стоит мне только повернуть ключик, и лава польется на эти улицы. Выметет все подчистую, ну а я стану героем! Ха-ха! Я отдаю тебе сокровеннейшую свою тайну, а ты даже и не слышишь! Вот так же и они не поймут, что к чему, пока лава не выжжет их!..
Вот такому человеку достались ключи от городских ворот. Теперь он стал совсем уж нелюдим, сидел в сторожке, возле ворот, и проходившие порой видели его бледный лик; страшно высвеченный белым лучом в каком-нибудь темном углу.
Говорили даже:
— Наши ворота сторожит мраморная статуя, и нечего бояться.
Жители и впрямь не боялись никого, кроме «колдунов-эльфов» из леса. А о том, что на верховьях Седонны обитают племена варваров, которые когда-то чуть не перебили весь их народ, вспоминали разве что в страшных сказках.
А Маэглин ждал, и, сидя в темном углу, набирался все большего презрения. И как же он ждал того часа, когда сможет возвыситься!
Накануне весь день шумел дождь, и Маэглин, как всегда угрюмый, все это время сидел в совершенной недвижимости, да представлял, как вспыхнет Туманград, как его на золотых носилках вынесут из дымящихся развалин; будут славить, бросать цветы — и понесут… понесут к Новой Жизни. |