– Как мироощущение? – спросил его вошедший в комнату Роберт.
Инга все еще топталась в комнате, убирая в чемоданчик последние следы галоперидоловой терапии.
– Жду повышенного слюноотделения, – ответил Никита, выжидая, когда уйдет медсестра. – Откуда вы набираете медперсонал? Война с Гитлером уж пятьдесят один год как кончилась, а у вас откуда-то еще берутся такие экземпляры… В каком она звании? Унтершарфюрер?
Роберт ухмыльнулся, похлопал Никиту по плечу и сказал, присаживаясь на краешек кровати:
– Скоро вам станет совсем хорошо, и никакие проблемы не будут вас мучить, а пока давайте поговорим о вашем блестящем будущем, покуда не пришел мистер Дервиш… Джон Дервиш – не забыли? Пока он не подошел, я вам кое-что постараюсь объяснить.
Никите и правда стало очень покойно на душе.
И никуда не хотелось двигаться.
– Это очень хорошо, что вы стали интересоваться своей родословной, господин Захаржевский, – начал свою речь мистер Роберт.
Никита чувствовал себя чертовски уютно и комфортно. И даже слюни во рту, которые все время приходилось сглатывать, не беспокоили. Ему хотелось свернуться калачиком и лежать… лежать, покуда красавчик Роберт рассказывает ему свои сказки…
– Но нас, мистер Захаржевский, заинтересовали не ваши, безусловно замечательные, предки, а ныне живущие и здравствующие родственники, – говорил Роберт. И слова его доносились как-то глухо-глухо, как если бы у Никиты заложило уши. – Нас с мистером Дервишем, а вот, кстати, и он… нас с мистером Дервишем интересует ваша сестра… Родная сестра, Татьяна Всеволодовна Захаржевская….
«Там она где-то… Там она где-то… Летает… – вспомнил Никита слова матери, – найди ее там, Никита, плохая она дочь, грех ей будет…» – звучало у него в ушах поверх «бу-бу-бу», что мерно бухтел мистер Роберт…
Дервиш подошел к изголовью, достал из кармана халата маленький блестящий фонарик и, оттянув Никите веко, посветил ему прямо в зрачок.
– У нас на все про все не больше месяца, – сказал Роберт.
– Зачем такая спешка? – поинтересовался Дервиш. – Этот голубок никуда не упорхнет.
– А вот дедушка Ильич может. Точнее, его грешная душа. И было бы грустно, если бы он ушел, не вкусив победы.
– Ты сентиментален, дружочек. За что и люблю…
На несколько мгновений губы собеседников слились в поцелуе.
А Никите уже было совсем все равно. Размахивая руками, он летал вместе с Танькой по двору их дома на Петроградской стороне. А мать грозила им пальцем из окна. А они с Танькой поднимались все выше и выше… В питерское серое небо.
(2)
Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» – это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсадно, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…
Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась – пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…
Судьба явилась в обличии давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. |