Изменить размер шрифта - +

Когда он отошел, я рассказал Гансу: этот официант уверен, что спас мне жизнь. Как так? – осведомился Ганс. Похоже, подумал, что я собираюсь прыгнуть с дцатого этажа.

Я это все придумал. Отличная история, подумал я, хотя совершенно непонятно, зачем я ее придумал. Все рассмеялись.

– Ты ведь не серьезно? – спросила Клара.

Я хмыкнул. Человек, грозивший, что умрет ради нее, явно был не единственным.

– За Пуха! – предложил Ганс. – За Пуха и за всех вороватых стряпчих на этой планете, да приумножится род их. – Мы чокнулись. – Вот, раз, еще раз! – провозгласил он.

– И еще много-много раз, – откликнулась Клара – это явно был привычный тост в их мирке.

За Пуха, который, не посети его такая причуда, подумал я, мог и не переслать мне это приглашение, и не было бы вечера, который опутал мою жизнь такими чарами.

Я – Клара, я тебя обновлю. Я – Клара, я покажу что и как. Я – Клара, я отведу тебя туда и сюда.

Я смотрел, как один из поваров за спиной у Ганса открывает большие банки – похоже, с икрой. Он, кажется, злился на банки, на открывашку, на икру, на кухню – и выгребал оттуда ложку за ложкой. Его подход навел меня на мысль о Кларе. Она выгребет из вас все подчистую, подарит вам новую внешность, новое сердце, новое все. Но для этого придется вонзить в вас одну из этих открывашек, которые изобрели невесть когда, задолго до модели с колесиком: сперва – резкий прокол, а потом требующее сноровки, дотошное, терпеливое кровопускание, нажим и продвижение острого зазубренного лезвия вверх, вниз, вверх, вниз, пока оно не опишет круг и не отъединит вас от самого себя.

Больно будет?

Вовсе нет. Эта процедура всем страшно нравится. Больно – когда тебя вытащили, а рука, оторвавшая тебя от тебя, исчезла. А потом – ключ для вскрытия банок с сардинами, когда жестяная крышка скручивается, точно старая кожа при линьке, льнет к сердцу, как кинжал к убитому.

Я знал: чтобы изменить ход жизни, нужно больше чем вечеринка. Но даже без этой уверенности, да и без желания знать наверняка – мне было страшно, что я окажусь неправ, – без попытки оставить в мозгу кропотливые пометки для дальнейшего осмысления, я понял, что ничего не забуду, начиная от поездки в автобусе, туфелек, прохода мимо оранжереи в кухню, где Ганс указал сперва на нее, потом на меня, а потом снова на нее, от выдуманной истории про попытку самоубийства и угрозы провести вечер в камере до Клары, которая мчится в полицейский участок, чтобы вытащить меня оттуда прямо в рождественскую ночь, и выхода в ледяную стужу за стенами участка, где она спросит: «Больно было в наручниках, да? Ну давай разотру тебе запястья, поцелую тебя в запястья, твои запястья, бедные милые исстрадавшиеся богоданные саднящие запястья».

И это я заберу с собой, как заберу и тот миг, когда Ганс, которому понадобилось сбежать с собственной вечеринки, попросил Жоржа, не будет ли тот bien gentil, не положит ли еду на три тарелки и не принесет ли их наверх, dans la serre. Ибо в этот миг я понял, что мы отправимся в оранжерею и я окажусь ближе, чем был когда-либо, к Кларе, лучу прожектора, звездам.

– Однако, – заявил Ганс, вставая и выпуская нас из кухни впереди себя, – готов поклясться, что вы знакомы уже давным-давно.

– Вряд ли, – сказала Клара.

Я не в первую же секунду понял, что ни она, ни я не верим в то, что знакомы лишь несколько часов.

 

Ганс зажег свет в оранжерее. Там на застекленной полуверанде-полутеплице нас дожидался круглый столик с тремя тарелками, на которых замысловатыми арабесками была разложена еда. Поблизости стояло ведерко со льдом, кто-то поместил в него бутылку – горлышко ее опоясывала белая салфетка.

Быстрый переход