Пусть Ингрид расскажет ему все потом. Тем лучше, если она не сумеет, и тем хуже, если она раздумает бросить меня только потому, что не решится сказать ему.
Поднявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до роликов, закинутых на шкаф с аптечкой, я наблюдаю за ним в зеркало. У мальчика серьезное лицо, он замкнулся, взгляд стал пустым. И тут догадка, что он тоже меня обманывает, разрушает все мои хрупкие надежды. Что, если он слышал меня и потому не хочет со мной говорить? Как помешать словам укорениться в его голове? Как ответить на его молчание, развеять неловкость, успокоить?
— Спасибо, Нико! — бросает он. — Я поеду прямо в деревню поиграть в «флиппер» с Людовиком, а потом верну их тебе. А ты не забудешь их засунуть обратно, идет?
Я обещаю. Он пятится, высунув язык, спрятав ролики за спину — на случай, чтобы бабушка, если проснется, ничего не поняла. Когда он уходит, я выдавливаю улыбку и падаю на табурет. Людовик Сарр сегодня отправился со своим отцом в «Футуроскоп» в Пуатье. Рауль поехал бы с ними, если бы не был наказан. Остается надеяться, что он не притворялся, а действительно пришел для того, чтобы получить свои ролики.
Я не решаюсь выйти вслед за ним и задать прямой вопрос. Но ведь если я ошибся, он снова замкнется, как делал всегда, инстинктивно находя спасение в молчании.
Весь остаток дня я уверяю себя, что правильно поступил, не настаивая, убеждаю себя, что сам все выдумал: он не слышал меня, он ничего не заподозрил; единственная тайна, занимающая его, — это секреты друзей, ссоры; заботы, соответствующие его возрасту.
Не знаю, то ли мне в конце концов стало чуть легче, то ли ситуация обернулась в мою пользу, но в половине седьмого, пока теща и орнитологи смотрели по телевизору Тур-де-Франс, я отправился в гипермаркет. Впервые после шестого июля мне было не так тяжело.
— Купишь мне малиновый уксус? — издалека кричит мне Ингрид.
Она кормит птиц на закате, окруженная чирикающим облаком, гармонией красок, в туче перьев вырванных соперничающими видами. Я застываю, чтобы запечатлеть в памяти этот образ. Не так уж все и плохо сегодня вечером. Не то чтобы я наконец принял неизбежность потери — скорее меня переполняли нежность и спокойствие, приглушенное отчаянием. Надо было ощутить в себе порыв к самоубийству, холодную решимость, сгусток смелости, растущий и твердеющий где-то внутри; надо побороть трусость, заставляющую существовать так дальше. Не думаю, что покончу с собой. Но и не жалею, что так близко подошел к черному зеркалу. Я снова смотрю на себя. Я снова себя узнаю. Любовь сильнее, чем утрата любви. Если однажды Ингрид вернется ко мне, я хочу удержаться от падения в ад.
Я делаю шаг по направлению к ней; вокруг нее дерутся из-за зерен птицы. Секунду они смотрит на меня из-под ладони. Я шепчу ей:
— Ты — женщина моей мечты.
— Что?
Она не расслышала — в этот момент сороки предприняли атаку на синичью кормушку. Ничего страшного. Я хотел сказать, что она не станет причиной моей смерти. Я улыбаюсь ей и прижимаю к себе. Она не сопротивляется и почти стонет, отказывая. Но наше взаимное желание сильнее ее отказов. Мы целуемся взасос, ее ногти впиваются мне в шею, я прижимаюсь к ней и шепчу:
— Что, если нам расстаться хорошими возлюбленными?
Она вздыхает, гладит мою щеку, нежно отвечает, что я ничего не понял, и что так даже лучше, что она всегда будет любить меня, и что не нужно загадывать на будущее, а если не окажется малинового уксуса, я могу купить яблочный: он пригодится для соуса к телятине. Она разворачивает меня и подталкивает к машине. Я счастлив. Я вновь верю в счастье. И вновь оживаю.
Когда я завожу «Триумф», то вижу выбегающего из дома антверпенца. Он бросает ей несколько слов на фламандском. Она радостно вскрикивает. Не важно. Надежда вернулась, но я не стал более ревнивым. Просто, когда он по-приятельски обнимает ее, и она касается его щеки, повторив тот жест, которым мгновение назад прикасалась ко мне, моя улыбка исчезает. |