Мемуары и лирика Фета, поставленные рядом, раскрывают как бы «два лика» этого человека, в котором были резко разграничены сторона «поэтическая» и сторона «практическая», «интуиция» и «рассудок». В письме к С. Толстой (жене А. К. Толстого) от 10 февраля 1880 года Фет говорил: «Несмотря на исключительно интуитивный характер моих поэтических приемов, школа жизни, державшая меня все время в ежовых рукавицах, развила во мне до крайности рефлексию. В жизни я не позволяю себе ступить шагу необдуманно…» В мемуарах Фет рассказывает именно о своей «школе жизни»; но поскольку мемуары принадлежали известному поэту, то «при первом их появлении (говорит Фет в предисловии к „Моим воспоминаниям“) кругом меня раздались вопросы — не будут ли они последовательным раскрытием тайников, из которых появлялись мои стихотворения? Подобными надеждами затрагивался вопрос, бывший в свое время причиною стольких споров моих с Тургеневым и окончательно решенный мною для себя в том же смысле, в каком Лермонтов говорит»:
Это любимое свое изречение (знаменательно, что, неоднократно в разное время цитируя его, Фет неизменно приписывал его Лермонтову — на самом деле это строки из стихотворения Огарева «Исповедь») Фет приводит как аргумент того, что повествование о «жизненной прозе» не место для раскрытия «тайников поэзии». Однако мемуарист не оставляет без ответа вопрос о побудительных мотивах своих воспоминаний — в том же предисловии он пишет: «Если не таково побуждение, заставившее меня на 67-м году оглядываться на прошлую жизнь, то нельзя ли поискать других, более существенных? На одно из них указывает Марциал»:
«Стихи эти дороги мне по своему мотиву, без всякого применения ко мне их подробностей. Жизнь моя далеко не представляет безмятежности, о которой говорит римский поэт, и мои воспоминания мне приятны скорее потому, что, по словам Лермонтова:»
Эта апелляция к двум поэтам — древнему и новому — при объяснении побудительных мотивов воспоминаний заставляет увидеть, что, во-первых, создание мемуаров было для Фета не «стенографическим отчетом», а настоящим творческим актом, и, во-вторых, что в изображенном им «жизненном потоке» немало подлинно поэтического. И пусть Фет-мемуарист не раскрывает (за несколькими исключениями) биографических «тайников» своих стихотворений — зато из его мемуаров мы узнаем саму действительность, взрастившую поэта, который был призван «подметить много новых черт в повседневном и обыденном» (по словам А. Григорьева).
После лермонтовских строк о «язвах старых ран» Фет продолжает в предисловии к «Моим воспоминаниям»: «Быть может, этого чувства достаточно было бы заставить меня пробегать сызнова всю жизнь, но я еще не уверен, нашел ли бы я в нем одном выдержку, необходимую при таком труде. Когда последняя грань так недалека, то при известном духовном настроении самым главным и настойчивым вопросом является: что же значит эта долголетняя жизнь? Неужели, спускаясь с первого звена до последнего по непрерывной цепи причинности, она не приносит никакого высшего урока? Не дает ли всякая человеческая жизнь, при внимательном обзоре, наглядного ответа на один из капитальнейших вопросов — о свободе воли? Вопрос этот связан с другим, а именно: что является почином в природе: разум или воля?» Казалось бы, мемуары Фета бесконечно далеки от какой бы то ни было «философичности» — сам автор не раз высказывается в таком духе: «Я не философствую, а припоминаю и рассказываю». Однако предисловие свидетельствует, что мемуариста в его работе поддерживала «сверхзадача» — найти в прожитой жизни подтверждение неким фундаментальным законам бытия. Фет находит в своей жизни «высший урок» и сообщает его читателю в конце предисловия к «Моим воспоминаниям»: «Только озирая обе половины моей жизни, можно убедиться, что в первой судьба с каждым шагом лишала меня последовательно всего, что казалось моим неотъемлемым достоянием. |