Изменить размер шрифта - +
Я думал поразить всех последними словами. Голова моя была сильно вскружена от похвал и высокого о себе мнения, и я считал, что театр без меня невозможен; но противники мои только того и ждали. Балясников выступил вперед и произнес дерзкую речь, в которой между прочим сказал, что я зазнался, считаю себя великим актером, употребляю во зло право директора и из дружбы к Александру Панаеву, который играет гадко, жертвую спектаклем и всеми актерами. «Наши похвалы дали тебе славу, – прибавил он, – мы же ее у тебя и отнимем, и уверим всех, что ты дрянной актер; мы лишаем тебя директорства и исключаем из числа актеров». Все единогласно подтвердили его слова. Хотя я ожидал восстания против моей власти, но не предвидел такого удара. Собрав все присутствие духа, с геройскою твердостию я взял моего друга Александра за руку и, не сказав ни слова, вышел из комнаты. Воротясь домой, ошеломленный моим падением, чувствуя свою неправость, я утешал себя мыслию, что пожертвовал моим самолюбием и страстью к театру – спокойствию друга. Я думал, что пиеса без меня не может идти и что ненавистный его соперник не явится в блестящих эполетах и не похитит сердца красавицы. Но каково было поражение для меня и Панаева, когда, приехав на другой день в университет, мы узнали, что еще вчера труппа актеров выбрала Балясникова своим директором, что он играет роль генерала, а моя роль отдана Дмитриеву. Надобно сказать, что этот замечательный и даровитый своекоштный студент Дмитриев были везде постоянным моим соперником, над которым, однако, до сих пор я почти всегда торжествовал. В классах у Ибрагимова его сочинения на заданные предметы иногда не уступали моим, и, несмотря на некоторое пристрастие ко мне, два раза Ибрагимов публично сказал, что на этот раз он не знает, чьему сочинению отдать преимущество: моему или Дмитриева? Он славился также искусством декламации, и я видал, что иногда собиралась около него толпа слушателей, когда он читал какие-нибудь стихи. Говоря по совести, я должен сказать, что у Дмитриева, может быть, более было таланта к литературе и театру, чем у меня; но у него не было такой любви ни к тому, ни к другому, какою я был проникнут исключительно, а потому его дарования оставались не развитыми, не обработанными; даже в наружности его, несколько грубой и суровой, во всех движениях видна была не только неловкость, но какая-то угловатость и неуклюжесть. К нему-то обратились мои товарищи и не без труда упросили его взять роль Мейнау. Мне никогда не входило в голову, чтоб этот дикарь согласился выйти на сцену. Сейчас дали ему пиесу, заставили читать вслух, и все без исключения пришли в восторг от его чтения. Нам рассказали, что многие были тронуты до слез и что друг Дмитриева студент Чеснов (самый добрый хохотун и пошляк) и студент Д. Перевощиков плакали навзрыд.[72 - Вообще Дмитриев был существо загадочное; он занимался всеми предметами отлично, но ни с кем, кроме Чеснова, не говорил ни слова и всех дичился, а потому никто не знал его; с Чесновым же он был неразлучен, беспрестанно с ним хохотал, щипался, щекотался, толкался и дрался, как десятилетний школьник; часто получал за это выговоры и, как скоро переставал играть с Чесновым, делался угрюм и мрачен.] Мы с Александром Панаевым были убиты, уничтожены: я – в моем самолюбии, в моей любви к театру, Панаев – в любви к университетской красавице. Если б я, поступя справедливо, отдал роль генерала другому, – не играть бы было Балясникову генерала, не являться в блестящих эполетах! – Драма «Мейнау, или Следствие примирения» была, наконец, сыграна, но не так удачно, что послужило некоторым утешением мне и Панаеву. Впрочем, мы оба не были на представлении, и я говорю об неудаче этого спектакля по общему отзыву не студентов, а учителей и посторонних зрителей; студенты же, напротив, особенно актеры, превозносили похвалами Дмитриева. Я сам убежден, что если не везде, то во многих сильных местах роли он был очень хорош, потому что я видел его на репетиции.
Быстрый переход