Джек в подобном случае может быть более великодушным к тем, с кем не согласен, но, с другой стороны, ход его мыслей всегда злобный, а Этелред более медлительный в оправданиях, еще более медлит с осуждениями и сидит над мировым хаосом колеблющийся, но рассудительный, и добросовестно сражается со своими сомнениями.
Оба последних собеседника много занимаются вопросами поведения и религии, разбираемыми в «сухом свете» прозы. Косвенно и словно бы вопреки его воле эти самые элементы время от времени появляются в беспокойном, поэтическом разговоре Опалстейна. Его многообразные экзотические знания, явные, хотя и нерешительные симпатии, утонченный, обильный, своеобразный поток речи дают ему возможность считаться лучшим из ораторов; для кого-то он, возможно, и лучший, для меня не совсем — я бы сказал, proxime accessit. Он поет похвалы земле и искусствам, цветам и самоцветам, вину и музыке на лунный, серенадный манер, словно под гитару, даже мудрость исходит из его уст будто пение, поистине нет никого более мелодичного в верхних нотах. Но он, даже когда поет песню Сирен, прислушивается к лаю Сфинкса. Резкие байронические ноты нарушают течение его горацианского юмора. В его веселье есть нечто от оплакивания мира за его вечное несовершенство; и он наслаждается, как Дон Жуан, двумя оркестрами, один тихо играет танцевальную музыку, другой в отдалении громко исполняет Бетховена. Он не соотносит оба ни с жизнью, ни с собой, и эта настоятельная война в ушах иногда рассредотачивает внимание этого человека. Он не всегда, может быть, и не часто, бывает искренним. Привносит в разговор не те мысли, которые выражает; вам ясно, что он думает о чем-то другом, что не отрицает мира, не совсем забывает себя. Отсюда иногда возникают разочарования, даже несправедливость к собеседникам, сегодня они считают себя открывающими слишком много, а завтра, когда не в меру недоверчивы, слишком мало.
Переел принадлежит к другому классу, о котором я не упоминал. Он не спорщик, но при случае появляется в разговоре в двух отчетливых образах, один из них вызывает у меня восхищение и страх, другой я люблю. В первом он блестяще корректен и довольно молчалив, восседает на высоком, величественном холме и с этой выгодной позиции роняет реплики, словно делая одолжения. Он будто бы не принимает участия в наших приземленных спорах, ничем не выказывает интереса, и вдруг блещет кристаллом остроумия, до того отшлифованным, что тупому его не заметить, но таким изящным, что впечатлительные умолкают. Настоящему разговору требуется больше плоти и крови, он должен быть более громким, тщеславным, больше выражать сущность человека, настоящий собеседник не должен постоянно демонстрировать превосходство над теми, с кем разговаривает, и это одна причина из двадцати, по которой я предпочитаю Переела во втором образе, когда он расслабляется и переходит на тон любезной болтовни, начинает петь, будто чайник на огне. В этом настроении он обладает приятной непритязательностью, отдающей временами королевы Анны. Я знаю другого человека, который в минуты вдохновения достигает бесцеремонности комедии эпохи Реставрации, говорит так, как писал Конгрив, но это оригинальничанье и не подходит под данную рубрику, так как ответить ему тем же — увы! — некому.
И последнее замечание. Признаком настоящего разговора является то, что высказывания невозможно цитировать так, чтобы они производили свое полное впечатление за пределами круга общих друзей. Чтобы не утрачивать ничего, они должны появляться в биографии, с портретом автора. Хороший разговор драматургичен, он напоминает сценическую импровизацию, где каждый представляет себя в лучшем виде, а самый лучший тот, где каждый участник раскрывается откровенно и полностью и где, если один будет начинать речь, а другой продолжать, возникнут наибольшие потери в смысле и ясности. Потому-то разговор так сильно зависит от нашего общества. Нам бы хотелось познакомить Фальстафа с Меркуцио или сэром Тоби, но в разговоре с Корделией Фальстаф будет в высшей степени неприятным. |