Изменить размер шрифта - +
Есть две инерции: ПОКОЯ и параллельного равномерного движения всех непересекающихся пунктов; так говорит физика; и жаль, — что это забыли дорнахцы; их участь была — или сойти с ума от десятилетия "периодов бурных стремлений" (есть и "сумасшедшие"), или выработать защитный цвет равнодушия и "только заглатывания" всего виденного и слышанного: в 1921 г. при встрече с "дорнахцами" после пяти лет разлуки я был поражен, до чего они разучились критически воспринимать и внятно истолковывать хотя бы лекции Штейнера; иные из них не умели мне ничего внятно "объяснить", разве лишь констатировать: "Было сказано ТО-ТО!" Да и то: "ТО-ТО" порой выглядело в их интерпретации [интерпретациях] чем — то столь серым, что я не мог его отнести за счет слов Штейнера.

ИНТЕРПРЕТИРОВАЛ и ТОЛКОВАЛ Штутгарт (хорошо ли, дурно ли, — другой вопрос); и порой критически углубляла, пусть "крохи" мудрости доктора… "отсталая" в смысле всех "ПОСЛЕДНИХ слов" — Москва.

"Последние слова" непроизвольно искажались в моды ужимок и жестов в дорнахских ветеранах; и это — понятно: они трудились в "ремеслах", в "ячейках"; сделали много; и просмотрели, что утратили не только идеологию, но и самый вкус к ее пониманию: все равно ничего не разберешь, да и некогда: стройка первого Гетеанума, второго Гетеанума, эвритмия, стекла; и все это — под градом курсов на протяжении… 10 лет; а в узких щелях остающегося времени: "героическое" состояние борьбы по ликвидации "исключительных" положений; курсы — не усвоены; личная жизнь — засорена пеплом (не до нее); а дурная бесконечность "ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ состояний" перерождалась в "политику".

Самый интернационализм, завоевываемый конкретно в годы войны, в скольких душах осложнялся завоеваниями РАВНОДУШИЯ к родине, взятой в глубоком смысле; сидение в Центре движения отвлекло от движений, происходивших в жизни вокруг. В 1921–23 годах в беседах с иными дорнахцами я чувствовал: они РАВНО НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ ИЗ ТОГО, ЧТО ПРОИСХОДИТ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ.

Наконец: даже та трезвость, которая вынашивалась при мне в процессе ликвидации средневековой романтики грез "О пути посвящения", в иных душах осложнилась жестом скепсиса до… оттенка цинизма; иные русские дорнахцы и внешним образом выглядели какими — то "нео — нигилистами": "Человеку верить нельзя; все — "хороши": ВЫ, — ДА И МЫ; на антропософские темы — говорить не стоит: ни вы не поймете, ни мы. И не стоит прибирать своей жизни: оттого и комнату свою надо обсорить и опепелить".

Что же остается? Труд в поте лица в сфере ремесла, но без ударного вдохновения, которое может прийти, как луч, лишь из углубления конкретной идеологии, да "политика" ("Вы за Колиско или за Унгера? За Вегман или за фрау доктор Штейнер?"). Бедные дорнахцы!

Оговариваюсь: все это — внешне выпирающие пятна, за которыми теплится свет огромных достижений; и разумеется: не все дорнахцы хромают; именно отсюда выходили претерпевшие до конца, но спасшиеся; и — потом: это — травмы, полученные в огне настоящих сражений. Все эти слова о том, чего дорнахцы не знают о себе и о жизни вне Дорнаха; и они возможны лишь после того, как подчеркнуто: ОНИ ЗНАЮТ ТО, ЧЕГО НИКТО НЕ ЗНАЕТ!

Две ноты, две темы, сближенные в точке романтики, как Шуман и Шуберт; но Шуберт родился в конце 18‑го столетия; Шуман — в первых годах 19‑го. От Шуберта в некоторых нотах скорее дойдешь до Баха, чем до Шумана; от Шумана в некоторых штрихах скорее дойдешь… до Скрябина, чем до Шуберта.

Шуман и Шуберт, мной почувствованные в Дорнахе, верней, Бах и Скрябин, таящиеся под ними, — мучительная антиномия, или ужасные бои, в которых участвовали дорнахцы, бросавшиеся жертвенно в центр огня, — вот происхождение трагической травмы, которая, не знаю, исцелена ли теперь, но признаки которой мне четко выделились в 21–23 годах после 2 '/г лет жизни в Дорнахе и 5 лет критического разбора своих дорнахских впечатлений в России.

Быстрый переход