Но в тот, первый, день молодой человек лишь извинился перед отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим тогда сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.
Каждый у них в семье знал, что среди дня ростовщик не ест, и потому только вечером слуга вошел в кабинет, с тем чтобы позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, но все же и не в том — ростовщик к вечеру будто как-то распух. Глаза вылезли из орбит, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии в него перелилась некая мистическая жидкость, наполнила его целиком и в любую минуту готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же дошел до стола, и вот тогда в доме и в самом деле случился взрыв.
Ни коим, похоже, образом не заботясь о том, как его речь скажется на заботливо возведенной, хрупкой конструкции, заложенной в основание семейного теплого счастья, Хашим разразился ужасными откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто внутри у него забил фонтаном источник. Помертвевшие от ужаса дети услышали, как он, повернувшись к жене, произнес в наступившей вдруг полной тишине, что семейная жизнь их за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. «Долой приличия! — гремел он. — Долой лицемерие!»
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о существовании у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сообщил жене, что отнюдь не она наследует главную часть имущества и по его смерти получит всего-навсего восьмую долю, меньше которой оставить нельзя сообразуясь с законом ислама. Затем он перенес внимание на детей и начал с того, что стал кричать на Атту, будто тот недостаточно умен: «Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!» — после чего обвинил дочь в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, непреложные для добрых мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.
Так ничего и не съев, Хашим ушел к себе, где тотчас уснул глубоким сном человека, наконец облегчившего душу, нимало не заботясь ни о рыдавшем навзрыд оскорбленном семействе, ни о еде, остывавшей на буфете под взглядами остолбеневшего слуги.
На следующий день Хашим разбудил домашних в пять утра, заставив их выбраться из постелей, омыл лицо и принялся читать молитву. С того момента он молился по пять раз на дню, и жена его и дети вынуждены были делать то же самое.
В тот же день перед завтраком Хума сама видела, как слуги по приказу отца вынесли в сад огромную кучу книг, где и сожгли их. Единственной уцелевшей книгой в доме стал Коран, который Хашим обернул шелковой тканью и возложил на столе посреди гостиной. И распорядился, чтобы каждый член семьи читал строфы священного писания не менее двух часов в день. Телевизор теперь оказался под запретом. К тому же Хуме велено было удаляться к себе, когда к Атте придет кто-нибудь из друзей.
С того дня воцарились в доме печаль и уныние, однако худшие беды ждали их впереди.
На другой день к отцу явился должник, который, дрожа от страха, сказал, что не смог раздобыть последней от назначенного процента части, и стал просить небольшой отсрочки, допустив при этом ошибку, напоминая Хашиму, в выражениях несколько дерзких, слова из Корана, порицающие заимодавство. Отец пришел в ярость и отхлестал беднягу кнутом, сорванным со стены, где висели диковинные экспонаты его обширной коллекции.
К тому же, как ни печально, в тот же день, несколько позже, пришел и второй должник, который просил об отсрочке смиренно, но и он выскочил из кабинета избитый, а на правой руке у него кровоточила резаная глубокая рана, поскольку Хашим, посчитав его вором, крадущим чужое добро, вознамерился было отсечь нечистую руку одним из тридцати восьми ножей кукри, висевших по стенам кабинета. |