Я решил со всей смиренностью преподнести их Гейл. Если хочешь, сказал бы я ей, можешь слетать в них на Марс и вернуть домой астронавта.
Может быть, я и сам щелкнул бы три раза каблучками и вернул бы себе ее сердце, возвратил утраченное счастье и тихо пролепетал: «Нет на земле лучше места, чем дом».
Вы смеетесь над моей глупостью. Ха-ха! Подите скажите утопающему, чтобы не держался за соломинку. Скажите умирающему астронавту, чтобы заткнулся и перестал петь. Подите-ка взлезьте в мою шкуру. Как там сказал Трусливый Лев? Надень их. Нааааааадень. Я с тобой справлюсь одной левой. Вот закрою глаза и врежу.
Струсил, а? Что, струсил?
Большой зал Аукциона трепещет — сейчас он сердце Земли. Кто стоит здесь давно, тот видел все чудеса на свете. За последние годы в Большом зале ушли с молотка Тадж-Махал, статуя Свободы, Сфинкс и Альпы. Мы видели, как продавали жен и покупали мужей. Государственные тайны шли по самым высоким ставкам. А один раз, в виде исключения, по заказу нескольких красных общеконфессиональных демонов, исходивших таким жаром, что над ними вился дымок, выставили на продажу полный набор человеческих душ разного достоинства, разных национальностей, разной классовой принадлежности, возраста, а также вероисповедания.
На торгах выставляется все, и мы, под твердым, но благожелательным руководством устроителей Аукциона, под присмотром их верных псов, сотрудников безопасности вкупе с полицейскими отрядами специального назначения, начинаем войну нервов и охотно вступаем в соревнование, где состязаются мозги и бумажники.
В аукционах есть чистота действа, есть приятное эстетико-драматическое противоречие между бесконечным разнообразием жизни, которую здесь сортируют по лотам и пускают под молоток, и не менее бесконечной простотой однообразия, с какой мы с ней здесь обращаемся.
Мы делаем ставки, стучит молоток, и все переходят к следующему лоту.
Все равны перед молотком: уличный живописец и Микеланджело, рабыня и королева.
Здесь дворцовые Залы желаний.
Начались торги. Ставки на башмачки растут с такой скоростью, что у меня начинает ныть под ложечкой. Паника охватывает меня, давит и душит. Я вспоминаю о Гейл — яблочко ты мое! — преодолеваю страх и делаю новую ставку.
Однажды один мой овдовевший знакомый, чья жена была певицей, всемирно известной и обожаемой поклонниками, предложил мне поработать на него на аукционе, где он выставил рок-реликвии. Этот вдовец был единственным опекуном состояния, оцененного в десять миллионов. Я отнесся к его предложению с большим почтением.
— Мне нужен только один лот, — сказал он. — Денег не жалейте, тратьте всё.
Этим лотом оказалась деталь одежды — съедобные трусики из рисовой бумаги с ароматом мяты перечной, купленные много лет назад в магазине на Родео-драйв (улицу я, кажется, не перепутал). По сценарию шоу полагалось публичное снятие и съедение нескольких пар за вечер. Еще сколько-то пар, с различными ароматизаторами — маниок, взбитые сливки, шоколадная стружка — певица бросала в толпу. В толпе их ловили и тут же съедали, слишком взволнованные сим действом, чтобы сообразить, насколько это бельишко поднимется в цене когда-нибудь в будущем. Трусов, поскольку дама носила их не только на концертах, сохранилось действительно немного, и потому спрос был велик.
Ставки на том аукционе принимались по видеомостам из Токио, Лос-Анджелеса, Милана и Парижа и поднялись так, что я струсил и выбыл из игры. Я позвонил нанимателю доложиться, а в ответ услышал, как он невозмутимо спросил про последнюю цену. Я назвал пятизначную цифру, и он рассмеялся. Я не слышал от него такого чистого, такого веселого смеха с тех пор, как умерла его жена.
— Все в порядке, — сказал вдовец. — Я уже заработал на них триста тысяч. |