Ветер, несущий запахи залива по крутой дороге, трепал волосы и одежду.
Тео зашел пообедать в «Денни». Дожидаясь сандвича с индейкой, он положил сахар в кофе и открыл тетрадь.
Убористый почерк Эйемона Дауда разбирать теперь было проще — то ли потому, что Тео к нему уже привык, то ли потому, что свою «попытку художественной прозы» Эйемон писал не в такой спешке, как письмо племяннице. В начале рукопись напоминала скорее автобиографию, чем роман, но этот традиционный прием восемнадцатого-девятнадцатого веков Дауду был, видимо, ближе образцов более современного стиля. Когда он, интересно, родился? Тео попытался вычислить это, исходя из смерти бабушки Дауд в начале восьмидесятых. Если Эйемон был ее старшим братом и разница между ними составляла лет пятнадцать, что в больших семьях совсем не редкость, он мог родиться где-то в конце 1890-х, что вполне объясняло его литературные предпочтения.
1890-е... Впервые прочитать Хемингуэя Эйемон мог разве что в возрасте Тео.
Из этого также следовало, что «путешествие, из которого возврата не будет» могло в 1971-м означать его естественную смерть.
Сандвич в гнездышке из жареной картошки словно с неба к Тео спорхнул — официантка спешила к другому столику.
Для еды Тео пользовался одной рукой — другой он перелистывал страницы.
«Я всегда был непоседой», — так начинался рассказ.
В более ранние времена, в стране моих предков, я, возможно, принадлежал бы к числу рыбаков, заплывавших в далекие, неведомые земли — Уэльс и Корнуолл, или же — будь у меня несколько иной склад ума — стал бы священником, несущим Слово Божие на маленькие островки Ирландского моря. Но мне выпало родиться в мире, где даже до самых дальних районов Азии добраться было легче, чем моим пращурам до графства Корк. Я по достоинству ценил преимущества этого куда более тесного мира, но даже ребенком не любил того, что рост знаний и сокращение расстояний сделали с Тайной.
Книги были парусными судами моего детства. С выметенных ветром улиц Чикаго они уносили меня в Багдад, Броселианд*, Спарту и Шервудский лес. Временами (детство у меня было не особенно счастливое, и не только из-за бедности) все эти места казались мне гораздо реальнее унылого мира булыжника и цемента, в котором я жил.
Я решил, что должны быть миры лучше этого, и тем, сам того не ведая, определил курс своей жизни. Должно быть что-то лучшее, чем наш вечно холодный и темный дом на Калюмет-авеню, где дважды в час грохочут над головой поезда.
Эйемон Дауд, или, вернее, герой его повести, впервые убежал из дому в двенадцать лет. Маршрутом бродяг-хобо он добрался до самого Денвера, где его сцапала дорожная полиция и отправила обратно в Чикаго. Отец всыпал ему по первое число, но больше на трехмесячное отсутствие старшего сына, похоже, никак не отреагировал.
В пятнадцать Эйемон сбежал снова. На этот раз он попал в Сан-Франциско и, добавив себе лет, нанялся на шедшее в Китай судно. Было это еще до начала Первой мировой, и юный Эйемон после знакомства с опасными экзотическими тихоокеанскими портами заключил, что Тайна, к счастью, еще жива. Он видел, как японского матроса, сбившего с ног старушку, забили до смерти на улице в Ханчжоу, и получил свой первый сексуальный опыт в Лункоу с проституткой, немногим постарше его самого (звали ее Первый Дождь, и она сбежала из родной деревни в Шаньси). Дауд — или лирический герой, носящий его имя — прожил с ней несколько месяцев, но жажда странствий снова овладела им, и он подался обратно в Штаты на корабле, заходившем по пути на Гавайи.
К тому времени как Дауд впервые увидел танец хула — для молодого человека в начале столетия куда более волнующее и сексуальное зрелище, чем в его конце, — Тео доел свой сандвич и попросил еще кофе. Долгие летние сумерки уже опустились на город, машины за окнами ресторана зажигали фары. |