В Канудос тоже беспрерывно стекались люди, они торопились, хотели успеть, пока новое войско не замкнет кольцо наглухо. Они боялись опоздать! – Барон вновь услышал раскаты вымученного, странного, ни на что не похожего хохота. – Вообразите: они не боялись, что не смогут выйти, – боялись, что не смогут войти! Смерть их не страшила, но они желали принять ее в Канудосе. Вот в чем штука!
– А вы тем временем вкушали блаженство… – сказал барон, подумав, что его гость-не просто сумасброд, а самый настоящий сумасшедший. Или он издевается над ними, плетя эти небылицы?
– Солдаты пришли, расползлись по холмам и стали один за другим занимать подходы к Канудосу, через которые еще можно было проникнуть в город или выбраться оттуда. Батареи двадцать четыре часа в сутки били по городу со всех четырех сторон. Потом, правда, они испугались, что накроют залпами свои же орудия-ведь все это происходило на очень небольшом пространстве, – и перенесли огонь на колокольни. Колокольни все еще стояли.
– Журема! Журема! – воскликнул барон. – Девчушка из Калумби принесла вам счастье и превратила вас в жагунсо-в душе по крайней мере?!
Подслеповатые глаза за толстыми стеклами заморгали, метнулись из стороны в сторону, как рыбы в садке. Уже вечер, они здесь сидят очень давно, надо бы встать, проведать Эстелу-он никогда еще не оставлял ее так надолго. Но барон не тронулся с места, с нетерпением и любопытством ожидая ответа.
– Да нет, все дело в том, что я примирился… – раздался едва слышный голос репортера.
– С чем? Со смертью? – спросил барон, заранее зная, что гость его говорил о другом.
– С тем, что не буду любить, что ни одна женщина на свете не полюбит меня, – произнес тот так тихо, что барон скорее догадался, чем расслышал. – Что я некрасив и робок, что никогда не буду держать в объятиях женщину, которая не потребует за это платы.
Барон замер на кожаной подушке своего кресла. Молнией мелькнуло у него в голове, что в стенах этого кабинета, бывших свидетелями стольких заговоров и поверенными стольких тайн, ни разу еще не звучало признание более неожиданное и ошеломляющее.
– Вам этого не понять, – проговорил репортер так, словно обвинял его. – Вы, без сомнения, познали любовь очень рано, многие, многие женщины влюблялись в вас, млели перед вами, отдавались вам, и свою красавицу-жену вы смогли выбрать из числа прекрасных женщин, которые по первому вашему слову или знаку бросились бы вам на шею. Вам не понять, каково приходится тем, кто, в отличие от вас, некрасив, непривлекателен, небогат, не обласкан судьбой. Вам не понять, что значит быть нелепым и отталкивающим, что такое не знать любви и наслаждения и быть по гроб жизни осужденным на потаскух.
«Любовь, наслаждение», – растерянно повторил про себя барон. Эти два слова, как вселяющие тревогу кометы, мелькнули в ночной тьме его жизни. Ему показалось кощунством услышать эти прекрасные, забытые слова от несуразного смешного малого, скорчившегося в кресле и по-птичьи поджавшего под себя одну ногу. Не забавно ли, что непритязательная сертанская зверушка заставила толковать о любви и наслаждении этого как-никак интеллигентного человека? Звучит ли в этих словах та изысканность, то изящество, та утонченность, с которыми привыкло связывать возвышенные ритуалы любви его воображение, обостренное путешествиями, образованием, книгами? Можно ли связать понятия «любовь» и «наслаждение» с Журемой-с Журемой из Калумби? Он подумал о баронессе, и снова в душе заныла рана. С усилием заставил себя вслушаться в то, о чем говорил репортер. Круто повернув разговор, тот опять рассказывал о войне.
– Кончилась вода, – посмеиваясь по своему обыкновению, говорил он. |