Лопат всего четыре, поэтому одни работают, а другие, дожидаясь своей очереди, сидят на корточках и молятся. Так проходит несколько часов. Никто не замечает, что на Канудос уже спускаются сумерки, что Мария Куадрадо зажгла масляный фонарь, что за стеной крики ненависти и торжества стихли, зазвучали снова, опять стихли и опять возобновились. Всякий раз, когда кто-нибудь, поглядев на холм земли, который по мере того, как углубляется могила, становится все выше, спрашивает, не довольно ли, Блаженненький неизменно отвечает: «Глубже, глубже!»
Когда же необъяснимое внутреннее чувство подсказывает ему, что теперь хватит, все-и сам он– совершенно измучены, перемазаны глиной, запорошены землей. И вот они приподнимают тело Наставника-он держит его голову, Мария Куадрадо и Меченый-ноги, Жоан Большой с падре Жоакином-руки, чтобы «ангелицы» могли обернуть его вместо савана соломой, а Блаженненькому все продолжает казаться, что происходит это во сне. Потом Мария кладет на грудь усопшему металлическое распятие, сняв это единственное украшение с голой стены Святилища, и четки с темными зернами – как памятны они тем, кто все эти годы сопровождал Наставника! Укутанное соломой тело осторожно спускают в могилу, там его принимают спрыгнувшие вниз Жоан Большой и Меченый. Падре Жоакин начинает поминание, а остальные, шепча слова молитвы, вонзают лопаты в рыхлую груду земли, забрасывают могилу. Точно во сне-и немощный тусклый свет еще усиливает это ощущение-видит Блаженненький, что даже Леон, ползая у ног апостолов и «ангелиц», помогает хоронить Наставника. Пока есть дело, Блаженненький усердно работает и не дает воли своим чувствам, твердя про себя, что убогое бдение и нищая могила, над которой не будет ни креста, ни надгробного камня, – именно то, чего мог бы пожелать для себя Наставник: ведь в земной своей жизни был он сир и нищ. Но вот все кончено, Святилище, посреди которого стоит опустевший топчан, обретает прежний вид, и тогда Блаженненький начинает плакать. Плачут и все остальные-он слышит это, а потом, овладев собой, тихо просит всех поклясться спасением души, что они и под пыткой не откроют никому место, где лежит прах Наставника, и, обойдя всех, поочередно берет с каждого эту клятву.
Она открыла глаза, но счастье никуда не делось– оно заполняло ее всю, как и вчера, и позавчера, и третьего дня, и еще раньше, и трудно уже было выделить из череды неотличимых друг от друга дней и ночей тот первый день, когда Журема, решив, что подслепый остался под развалинами арсенала, вдруг увидела его в дверях Святилища и, сама не зная как, оказалась в его объятиях, и услышала, что он любит ее, и сказала в ответ, что и она его любит. Она сказала ему правду-по крайней мере, едва прозвучав, слова эти стали правдой. Вот с той минуты, хотя война все ближе подступала к ней, хотя голод и жажда ежедневно уносили больше людей, чем пули, не покидало Журему ощущение счастья-и счастливей, чем теперь, не бывала она никогда: ни живя с Руфино, ни в беспечальном детстве на фазенде Калумби под крылышком у баронессы Эстелы. Ей захотелось припасть к ногам Наставника, поблагодарить его за то, что такое могло случиться в ее жизни.
Трещали выстрелы-она и ночью слышала их сквозь сон, – но улочка Младенца Христа была по-прежнему пустынна: никто не бежал, не кричал, не ворочал каменья и мешки с песком, не копал убежищ, не разбирал крыш, не разламывал стен, чтобы возвести из обломков баррикаду, как бывало не раз за последние недели: весь Канудос сидел, сжавшись и скорчившись, за брустверами траншей, пересекающимися и сходящимися кругами опоясавших город, а солдаты брали дом за домом, улицу за улицей, и кольцо, в центре которого были церкви и Святилище, неумолимо сжималось. До всего этого Журеме не было дела: она была счастлива.
Маленький домик, стиснутый между двумя другими, побольше, и стоявший на улочке Младенца Христа, соединявшей Кампо-Гранде, перегороженную тройной баррикадой, на которой распоряжался сам Жоан Апостол, с улицей Матери Церкви, ныне полностью разрушенной и превратившейся в северную границу города, нашел Карлик. |