Постепенно то один, то другой отделяется от группы, замедляет шаг, падает навзничь; его спина, белая и эластичная, пружинит при соприкосновении со скалой; они похожи на перевёрнутых черепах. На голую, открытую небу поверхность плоти садятся насекомые и птицы, расклевывают и пожирают её; существа ещё какое-то время мучаются, потом затихают. Остальные держатся поодаль, целиком поглощённые своими стычками и хитростями. Время от времени они подходят поближе, взглянуть на агонию своих сородичей; и в их глазах не отражается ничего, кроме пустого любопытства.
247, 214327, 4166, 8275. Вспыхивает свет, он разгорается, ширится, и я погружаюсь в световой туннель. Я понимаю, что чувствовали люди, когда входили в женщину. Я понимаю женщину.
Даниель1,4
Мы люди, а потому нам подобает не смеяться над несчастьями человеческими, но оплакивать их.
Изабель сдавала. Не так-то легко женщине, чьё тело уже увядает, работать в журнале вроде «Лолиты», где что ни месяц всплывают все новые шлюшки, ещё более юные, сексапильные и наглые. Помнится, первым заговорил я. Мы шли по скалистому гребню Карбонерас; чёрные утёсы отвесно уходили в сверкающую ярко-синюю воду. Она не увиливала, не искала отговорок: да-да, конечно, при такой работе нужно поддерживать атмосферу некоторого конфликта, нарциссического соперничества, а ей с каждым днём все хуже это удаётся. «Жизнь изгаживает», — замечал Анри де Ренье; нет, жизнь прежде всего изнашивает: безусловно, есть люди, которым удаётся сохранить в себе неизгаженное ядрышко, ядрышко бытия; но что значит этот жалкий осадок по сравнению с изношенностью тела? — Придётся обговаривать размер выходного пособия, — сказала она. — Не понимаю, как я смогу это сделать. К тому же журнал идёт в гору, не вижу, под каким предлогом мне проситься в отставку.
— Пойди к Лажуани и объясни. Просто скажи ему то, что сказала мне. Он уже старик, я думаю, поймёт. Конечно, у него есть деньги и власть, а эти две страсти угасают не так быстро; но, судя по тому, что ты о нём говорила, он понимает, что такое износ.
Она так и сделала, и её условия были безоговорочно приняты; надо сказать, что журнал был обязан ей практически всем. Что до меня, я пока не мог оставить сцену — в смысле оставить окончательно. Мой последний спектакль со странным названием «Вперёд, Милу!» В поход на Аден!» имел подзаголовок «100% ненависти»; надпись как бы перечёркивала афишу, примерно как у Эминема. И это не было преувеличением. С первых же минут я препарировал тему ближневосточного конфликта — которая уже не раз приносила мне успех в массмедиа, — каким-то, по выражению «Монд», особенно «кислотно-щелочным» способом. Первый скетч назывался «Битва букашек»: в нём действовали арабы — «клопы Аллаха», евреи — «обрезанные блохи» и даже ливанские христиане, которых я наградил забавным прозвищем «вши лона Марии». В общем, как отмечал критик «Пуэн», все три религии Великой книги положены «на обе лопатки» — по крайней мере в скетче; дальше в спектакле шла уморительная сценка под заглавием «Палестинцы смешны», где я изощрялся в бурлескных, сальных аллюзиях на колбаски с динамитом, какие шахидки из ХАМАС обматывали вокруг талии, чтобы приготовить паштет из евреев. Затем я, обобщая, начинал регулярное наступление на все формы сопротивления, национальной или революционной борьбы, а по сути — на политическую деятельность вообще. Конечно, все шоу было выстроено в духе правого анархизма, типа «выдающийся член партии», породившего шедевры франкоязычного юмора от Селина до Одиара; но я шёл ещё дальше, прилагая к современной ситуации слова апостола Павла, учившего, что всякая власть от Бога, и временами поднимаясь до мрачной медитации, от которой уже недалеко было и до христианской апологетики. |