Я подумал, что, быть может, в том и состоит истинная природа искусства — переносить нас в мир грёз, в мир невозможного, а сам я никогда даже близко не подходил ни к чему подобному, не чувствовал себя способным на это; и ещё я понял, что ирония, комизм, юмор должны умереть, ибо грядущий мир будет миром счастья и для них в нём не останется места.
В Венсане не было ничего от самца-вожака, он не любил гаремов, и через несколько дней после смерти пророка у них со Сьюзен состоялся долгий разговор, после которого остальные девушки получили свободу. Не знаю, что они сказали друг другу, не знаю, во что она поверила — увидела ли в нём реинкарнацию пророка, или узнала Венсана, или он признался, что пророк — его отец, или же она придумала себе нечто среднее; думаю, ей всё это было не так уж важно. Для Сьюзен не существовало ни релятивизма, ни вообще проблемы истины: она могла жить лишь в состоянии любви, отдаваясь ей без остатка. Теперь она нашла для своей любви новый объект — а быть может, любила его уже давно, и тем самым обрела новый смысл жизни; я ни минуты не сомневался, что они будут вместе до последнего вздоха, как говорится, пока смерть не разлучит их, с той лишь разницей, что на этот раз смерти, возможно, уже не будет, Мицкевич сумеет достичь своей цели, они возродятся такими же, в новых телах, и впервые в мировой истории будут жить в действительно бесконечной любви. Любовь кончается не потому, что приелась, вернее, она приедается потому, что нас гложет нетерпение, нетерпение тел, которые знают, что обречены, но хотят жить, хотят в отведённый им срок испробовать все шансы, не упустить ни одной возможности, использовать по максимуму ограниченное, ускользающее, пошлое время, принадлежащее им, а значит, не могут любить никого, ибо все остальные кажутся им такими же ограниченными, ускользающими, пошлыми.
Несмотря на эту новую, моногамную тенденцию — впрочем, имплицитную: Венсан не делал по этому поводу никаких заявлений, не давал никаких новых директив, тот факт, что он отдал предпочтение Сьюзен, оставался его сугубо личным выбором, — всю неделю после воскресения в секте отмечалась повышенная сексуальная активность, секс стал свободнее, разнообразнее, до меня доходили слухи о настоящих массовых оргиях. При этом участвовавшие пары, судя по всему, отнюдь не пострадали, брачные узы не распались, не наблюдалось даже ссор. Быть может, близкая перспектива бессмертия отчасти наполняла содержанием то понятие несобственнической любви, которое пророк провозглашал всю жизнь, так толком и не сумев никого убедить; а главное, по-моему, с исчезновением его подавляюще-мужского присутствия адепты вздохнули свободнее, у них появилось желание привнести в свою жизнь более лёгкие, игровые моменты.
Меня в моей жизни ожидало нечто гораздо менее занятное, это я предчувствовал все яснее. Только накануне отъезда мне наконец удалось дозвониться до Эстер, она объяснила, что была очень занята, сыграла главную роль в короткометражке, это большая удача, её взяли в последний момент, съёмки начались сразу после экзаменов, которые она к тому же сдала блестяще; в общем, говорила она только о себе. Тем не менее она была в курсе событий на Лансароте и знала, что они происходили у меня на глазах. «Que fuerte!» — только и воскликнула она; мне показалось, что это не самый содержательный комментарий, и я вдруг осознал, что и ей ничего не скажу, буду держаться расхожей версии о возможном мошенничестве, ни словом не обмолвлюсь о своей прямой причастности к этим событиям и что Венсан — единственный в мире человек, с которым я, быть может, смогу однажды о них поговорить. Только тут я понял, почему серые кардиналы и даже просто свидетели какого-нибудь исторического события, глубинные причины которого остались неизвестными широкой публике, рано или поздно испытывают потребность освободить свои мысли и память, изложить на бумаге все то, что им известно.
На следующий день Венсан провожал меня в аэропорт Арресифе; он сам сел за руль внедорожника. |