Изменить размер шрифта - +
..

И Любим с отчетливостью ясновидца вдруг представил тот пасхальный полдень, темное марево в горловине моря, куда притягивало льдину, отца Созонта, закутанного по плечи в тюленью шкуру, снятую со зверя, и строгающего мерзлое, вонючее, дурно пахнущее рыбою мясо. Это для свычных, крепких сердцем еда. «Ешь, жори сытнее, парень. Навостри сердце и жори, коли хочешь жить. – Отец сует сыну с ножа тонкий пласт мясины, неволит Любимку к жизни. – Я – Медвежья Смерть, а ты – сын мой, аль забыл?»

Государев стремянный вглядывается в море ли, в потемки ли полузабытых лет, и там, в дегтярной ночи, вдруг сблескивает лодейный фонарь и прояснивает, выбирая по крохам, занятные житейские мелочи. И отец-то, оказывается, жив и здоровым сиреневым глазом зорко приглядывает за сыном; и нет его на свете давно, поди костки погнили и сок телесный весь вытек, но вот он, батько, возле, страж и спопутчик каждоденный, кровный связник, и наставник, и судейский крючок. Ах, татушка, татушка: один я при кручине, как дуб во поле. Медвежья Смерть, я малой мыши убоялся, от счастья своего отвернулся. Живу, как сухая лучинка, отростка не дать; не обсеменился и не осемьянился...

Тут ветер-побережник туго потянул от немчин, и льды на море зашевелились, поднялись на дыбки, полезли друг на друга, как стадо зверья на лежке; тягучий стон поплыл на гору; треск и грохот осыпающихся торосьев отвлек Любима от зряшных испепеляющих мыслей. Встряхнулся стремянный и уже по-новому, в ожидании боевого дела, чувствуя нетерпеж, всмотрелся вдаль, как бы очнулся от сна. Зорким надо быть в море и догадливым, чуять движение воды и поворот земли; слепому да ленивому, что распустихою живет, в окияне не место; слепому лучше на печи лежать да пробавляться, чем Бог пособит; близорук будешь, так и на ровном месте нос расквасишь.

Царь-то батюшка торопит нас: де, шевелись, ребятки, как кот у сметаны, не ровен час – отымут; распустя рукава, о свою соплю запнешься да лоб расшибешь; с ленцою-то далеко не уедешь. И будет прав... Но и безумно спешат лишь к смерти; торопливого и пустым мешком прибьет, иль вот ледыхою по темечку. Висит сосуля с крыши и кого-то ждет? Скоро, уже неделями отворится путь, а тогда подымай парус и лови удачу. Не долго стать вору праздновать да кичиться дурью своею. Страшон медведь, да и вилы остры. Царь – наместник Бога на земле, он помазан на царствие, и нам ли, тварям малым, на него подыматься? Ишь ли, что расчурали, неясыти? сидя на кочке, под своим носом греха не видят, а навострились во злобе неведомой весь белый свет наново перекраивать...

Любим вдруг с ненавистью, доселе не знаемой, подумал о закрывшихся в монастыре старцах, кто из гордыни своей столько мешкотни доставил людям. Боярину-то, правда, сие не в печаль, его вода не подтапливает, и пожар не припекает под бока; заперся в терему, как мышь у сухаря; им бы лишь свару разжигать и бестолочь по дворцовым прихожим, ища себе выгод. Но стрельцам-то и низким служивым каково жить на пустом месте, во чужом углу без прислона, без семьи, не чая и свидеться с родными, когда каждая сухая горбушка и звенышко трески в горле колом. Кто живал на два дома, тот поймет горечь ратника, застрявшего без нужды в походе... Второй уж год жалованье тащится из Стрелецкого приказа, да никак не доедет до служивого котла. Из ума чада малые не выпадают; всё о них думы. При живом тятьке сироты; поди шатаются с мамкой меж дворы с нищенской сумою за Христовой милостынькой.

... Да ничего, даст Бог нынче край пустому сиденью; и неуж три года хлеба зря проедали? И воры-то знали, где сгуртоваться и на царя ус раздуть. Попробуй, возьми их голоручьем, когда острова Соловецкие запирает на восемь месяцев, и запоры те надежнее самых хитроумных замков. Ни входу нет в монастырь, ни выходу. Сначала по осеням мутят бури такие, взводень в самое небо, что самый смелый и лихой, кому жизнь полушка, туда и сунется; иль зачурованный, заведомая блажная головушка, кого и на том свете черти голыми руками не ухватят.

Быстрый переход