И хотя это вовсе не каток, который может раздавить его, он приходит в ужас.
Он не может повернуть голову, и потому видит только то, что находится прямо перед ним. Он лежит на боку лицом к дорожке, и повозка предстает перед ним как бы по частям. Первое, что он видит, — голова старой лошади с седой гривой, с обращенным к нему слепым глазом, затем видит ее перед, ногу и упряжь, связанную обрывками бечевки и ивовыми прутьями, с грязными нитяными кистями. А вот он видит и всю жалкую клячу и старую телегу со сломанным облучком и разболтанными, вихляющимися колесами, обычную крестьянскую телегу, но такую старую и разбитую, что на ней и возить-то ничего невозможно.
Сидящий на облучке возница тоже точь-в-точь как тот, о ком он недавно рассказывал. В руках он держит связанные из обрывков вожжи, узел на узле, капюшон надвинул на глаза, сам сгорбился от вечной усталости.
Когда Давид, потеряв много крови, лишился чувств, ему казалось, что душа его трепещет, как гаснущий огонек. Теперь же ему кажется, будто ее так сильно трясут, выкручивают и перетряхивают, что ей никогда не вернуться на прежнее место. Можно подумать, что от всего того, что предшествовало появлению этой телеги, он должен был ожидать чего-то сверхъестественного, но если у него и мелькали подобные мысли в голове, то он тогда не придавал им значения. Но увидеть своими глазами то, о чем говорится в сказке… такого с ним еще никогда не бывало.
«Ты, кажется, вовсе рехнулся, Давид! — окончательно растерявшись, думает он. — Мало того, что твое тело искалечено, теперь ты и разума лишишься».
Спасает его то, что в это самое мгновенье он видит лицо возницы. Поравнявшись с Давидом, лошадь остановилась, и возница распрямился, словно проснувшись. Усталым движением руки он сдвинул капюшон на затылок и внимательно огляделся. При этом лежащий на земле встретился с ним взглядом и узнал в нем старого знакомого.
«Так это ты, Георг, — думает он. — Хоть ты и странно нарядился, я узнал тебя, узнал».
«Скажи, Давид, где он был все это время? — продолжает он про себя. — Думается, мы не виделись целый год. Но ведь Георг человек свободный, не связан, как ты женой и детьми. Может, он ездил куда-нибудь далеко, может, едет аж с северного полюса. Весь он какой-то бледный и замерзший».
Он пристально смотрит на возницу, потому что в выражении его лица что-то кажется ему незнакомым. Но это точно Георг, его старый товарищ и собутыльник, иначе и быть не может. Он узнает его большую голову, орлиный нос, здоровенные черные усы и бородку. Человеку с такой внешностью, какой гордился бы любой сержант, можно сказать даже — любой генерал, нечего и надеяться на то, что его не узнает старый друг.
«Да что ты говоришь, Давид, — продолжает он про себя. — Разве ты не слыхал, что Георг умер в прошлом году в стокгольмской больнице под самый Новый год? Мне кажется, я тоже слыхал об этом, но мы с тобой не раз ошибались. Ведь это и есть Георг, живехонький. Погляди-ка на него, вот он встает! Разве это не Георг? Тело у него хилое, мне всегда казалось, что оно не подходит для его сержантской головы. Ну, что ты теперь скажешь, Давид? Когда он спрыгивал с телеги, плащ у него распахнулся, и было видно, что на нем длинный, застегнутый до самого ворота, драный сюртук, который вечно свисал у него чуть ли не до самых пят. На шее большой красный шарф, и ни намека на жилет или рубашку».
Человек, лежащий без движения, приободрился. Он даже расхохотался бы, если бы только был в состоянии это сделать.
«Если только сила когда-нибудь вернется к тебе, Давид, ты ему заплатишь за это представленье. Надо же так вырядиться, у меня голова чуть на куски не раскололась, будто он ее динамитом взорвал. Кто, кроме Георга, мог найти такую клячу, такую телегу и подъехать к церкви! Даже ты сам, Давид, не мог бы придумать такого представления. |