Считалось, что Уистер прекрасно разбирается в живописи, особенно – в проблеме прочности красок. Он был из тех, кто помнит Росетти и может рассказать неизвестный анекдот о Бердсли. Когда его познакомили с синдикалистом, он сразу подметил его багровый галстук и вывел отсюда, что тот в искусстве не разбирается. Тем самым себя он почувствовал еще ученей, чем обычно. Его запавшие глаза укоризненно перебегали с галстука на стену, где висел не то Филиппо Липпи, не то другой ранний итальянец, – в Сивудском аббатстве были не только прекрасные книги, но и прекрасные картины. По какой-то ассоциации идей Уистер вспомнил жалобу Оливии Эшли на то, что теперь утрачен секрет алой краски, которой нарисованы крылья какого-то ангела. Подумать только, выцветает «Тайная вечеря»…
Брейнтри, плохо разбиравшийся в живописи и вообще не разбиравшийся в красках, вежливо кивал. Невежество его или равнодушие дополнило впечатление, основанное на галстуке. Окончательно убедившись, что говорит с полным профаном, знаток, в порыве снисходительности, разразился лекцией.
– Рескин прекрасно пишет об этом, – сказал он. – Рескину вы можете верить… начните с него хотя бы. Кроме Пейтера, конечно, у нас нет такого авторитетного критика. Да, демократия не жалует авторитеты. Боюсь, мистер Брейнтри, что она не жалует и искусства.
– Что ж, если у нас будет демократия, мы как-нибудь разберемся, – сказал Брейнтри.
Уистер покачал головой.
– Мне кажется, – сказал он, – у нас ее достаточно, чтобы народ утратил уважение к великим мастерам.
В эту минуту рыжеволосая Розамунда провела к ним сквозь толпу молодого человека с таким же простым и выразительным лицом, как у нее. На этом их сходство кончалось, ибо красивым он не был, волосы стриг ежиком и носил усы, напоминающие зубную щетку. Но глаза у него были ясные, как у всех смелых мужчин, а держался он приветливо и просто. Он владел небольшим поместьем в этих краях, звался Хэнбери и много путешествовал. Представив его, Розамунда сказала: «Наверное, мы вам помешали», – и не ошиблась.
– Я говорил, – небрежно, хотя и не без важности сказал Уистер, – что мы, боюсь, опустились до демократии, и люди измельчали. Нет больше великих викторианцев.
– Да, конечно, – довольно механически откликнулась дама.
– Нет больше великанов, – подвел итоги Уистер.
– Наверное, на это жаловались в Корнуолле, – заметил Брейнтри, – когда там поработал известный Джек.
– Когда вы прочитаете викторианцев, – брезгливо сказал Уистер, – вы поймете, о каких великанах я говорю.
– Не хотите же вы, чтоб великих людей убили, – поддержала Розамунда.
– А что ж, это бы неплохо, – сказал Брейнтри. – Теннисона надо убить за «Королеву мая», Браунинга – за одну немыслимую рифму, Карлейля – за все, Спенсера – за «Человека против государства», Диккенса – за то, что сам он поздно убил маленькую Нелл, Рескина – за то, что он сказал: «человеку надо не больше свободы, чем солнцу», Гладстона – за то, что он предал Парнелла, Теккерея – за то…
– Пощадите! – прервала его дама, весело смеясь. – Хватит! Сколько же вы читали…
Уистер почему-то обиделся, а может быть – разозлился.
– Если хотите знать, – сказал он, – так рассуждает чернь, ненавидящая всякое превосходство. Она стремится унизить тех, кто выше ее. Потому ваши чертовы профсоюзы не хотят, чтобы хорошему рабочему платили больше, чем плохому.
– Экономисты об этом писали, – сдержанно сказал Брейнтри. |