– Ну и правильно, это раньше тебя было. Ох чего он с ней вытворял! Любовницей у него была… Здоровый такой мужик! Умный… Известный опер. Ему потом блатные особую казнь устроили. Ему и ей, обоим, стало быть… Даже вспоминать страшно. Я тебе потом, если пожелаешь, расскажу. Только не здесь, не в темноте… Вот же инструкция проклятая!
– Чего это ты?
– Да я все про курево… Понимаешь, если рот дымком не прополощу, прямо, кажется, подохнуть могу! Чего, не веришь? Да я после того сердечного приступа только куревом и лечусь.
– У тебя что, сердечный приступ был? А почему я не знал? Когда?
– А еще прошлой весной, в апреле… Да ты, Саша, не бери в голову.
– Не понимаю, почему Грязнов ничего не сказал.
– Ну а если б сказал, так что? Ты бы меня на задание не взял? И все апрель. Хороший месяц, с одной стороны, теплый, травка из земли лезет. А мне постоянно не везет именно в апреле. В позапрошлом году на мине подорвались. Возле Атагов, в Чечне. Вот так осколочек прошел, еще б чуточку… А Борьку Малышева… Помнишь ведь Борьку-то?
– Не помню…
– Да должен был знать… Во-от, а в прошлом, значит, приступ. И так прихватило, ну, думаю, теперь-то уж точно – кранты! Даже завещание решил написать.
– Да ладно тебе! – улыбнулся в темноте Турецкий. Не такой уж и абсолютной, как казалось поначалу. Как-никак, а силуэт Василия Васильевича, прислонившегося к бетонному столбу спиной, он уже худо-бедно различал. Почти призрачный, рассеянный свет шел неизвестно откуда. А может, это он просто отражался от побеленных бетонных стен подвала, и источник его был где-то в стороне, куда не достигал глаз.
– Ты не улыбайся, Саша, – шутливо пригрозил пальцем Сукромкин. – Стал сочинять, ей-богу, хоть и говорят, что это – дурная примета. Специально нотариуса вызвал. Представляешь, Турецкий! Нотариус – это в мои-то годы! Приходит в палату… Да-а… Сама бабочка в полном, понимаешь, соку, спелая: ну тронь пальцем – так прямо соком и брызнет! Садится она рядом с моей койкой, а я и пальцем пошевельнуть не могу, не то что там мысли какие! Эх, думаю, где мои семнадцать лет? Где мой черный пистолет? Помнишь, как там у Высоцкого? Гляжу на ее ножки, и все у меня, Саша, дрожит. Она авторучку сует, чтоб подпись сделать на завещании, а я удержать ее не могу… Гляжу на ее ножки и совсем себя не чую. Она мне: «Ставьте, – говорит, – свой автограф», а я все смотрю и думаю: эх, милая, дал бы Господь сил, я б тебе сейчас такой автограф поставил, что ты у меня тут до потолка бы прыгала! Переживаю я эти грешные свои, значит, мысли, на нее гляжу и вдруг вижу, что она почему-то краснеть начинает! Будто краска в лицо ей хлынула! И коленками заерзала, а чулочки-то ее как заскрипели!… Аж застонал я от проклятого своего бессилия…
– Ну, Василь Васильич! – восхитился Турецкий. – И ты это все, что называется, на смертном одре?!
– А чего, разве ж не мужик был? Да-а… Ну дак как, думаю? Все теперь, полностью опозорился перед красивой бабенкой-то! Хорошо еще, один в той палате лежал. Да вот она еще рядышком сидела и ножками сучила да глазенками своими быстрыми все по сторонам зыркала. А то ну прямо стыд, да и только! И тогда она, Саша, – ты можешь мне не верить, но вот те крест, как на духу! – наклонилась ко мне совсем близко и одними губами шепчет: «Что ж ты, мол, милый, помирать-то собираешься, когда тебе жить да жить? Тебе, – говорит, – долго еще нас радовать!» А сама вдруг горячей своей ладошкой-то под одеяло мое шмыг! Туда-сюда, нашла-нащупала… А я, клянусь тебе, чувствую всем естеством, как что-то во мне шевельнулось и приподнимается, силы то есть откуда-то берутся! Да. |