Этот житель старой глухой земли не признавал, наверно, научного социализма, он бы охотно положил пятак в кружку сборщика на построение храма и вместо радио всю жизнь слушал бы благовест. Он верил, судя по покойному счастью на его лице, что древние вещества мира уничтожат революцию, — поэтому он глядел не только на новостроящуюся республику, но также на овраги, на могучие обнажения глины, на встречных нищих, на растущие деревья, на ветер на небе — на весь мертвый порожняк природы, потому что этого дела слишком много и оно, дескать, не может быть истреблено революцией, как она ни старайся. Ветхое лежачее вещество все равно, мол, задавит советский едкий поток своим навалом и прахом. Имея такое духовное предвидение, тамбовский человек скушал еще немного кое-чего и от внутренней покойной расположенности чувств вздохнул, как будущий праведник.
— Бывало, едет воз с молоком, — произнес попутный старичок, — телега вся скрипит, сам хозяин пешком идет, а на возу его баба разгнездилась. А теперь только холодный инвентарь перебрасывают!
— Тракторы горячие, а жизнь прохладная, — сказал тамбовский по лицу человек.
— Вот то-то и горе, — враз согласился старичок.
— Не горюйте, — посоветовал сверху неизвестный человек, лежавший там на голых досках. — Оставьте горе нам.
— Да как хочешь, я ничего! — испугался старичок.
— Да и я тоже ничего не говорил, — предупредил тамбовский житель.
— Бери молоко, — сказал верхний человек и опустил в красноармейской фляжке этот напиток. — Пей и не скули!
— Да мы сыты, кушай сам, ради бога, — отказался старичок.
— Пей, — говорит, — пока я не слез! Я же слышал, ты по молоку скучал.
Старичок в страхе попил молочка и передал фляжку тамбовцу — тот тоже напился.
Вскоре с верхней полки слез сам хозяин молока; он был в старом красноармейском обмундировании, доставшемся ему по демобилизации, и обладал молодым нежным лицом, хотя уже утомленным от ума и деятельности. Он сел на край лавки и закурил.
— Люди говорят, на табак скоро нехватка будет, — высказался старичок. — Семашка не велел больше желчное семя разводить, чтобы пролетариат жил чистым воздухом.
— На — закуривай! — дал бывший красноармеец папиросу старику…
— Я, товарищ, не занимаюсь.
— Кури, тебе говорят!
Старичок закурил из уваженья, не желая иметь опасности от встречного человека. Красноармеец заговорил со мной.
— С ними едешь?
— Нет, я один.
— А сам-то кто будешь?
— Электротехник.
— Ну, здравствуй, — обрадовался красноармеец и дал мне свою руку.
Я для него был полезный кадр, и сам тоже обрадовался, что я нужный человек.
— А ты утром не соскочишь со мной? Ты бы в нашем колхозе дорог был: у нас там солнце не горит.
— Соскочу, — ответил я.
— Постой, а куда ж ты тогда едешь?
— Да мне хоть некуда — где понадоблюсь, там и выйду из вагона.
— Это хорошо, это нам полезно. А то все, понимаешь, заняты! Да еще смеются, гады, когда скажешь, что над нашим колхозом солнце не горит! А отчего ты не смеешься?
— А, может, мы зажжем ваше солнце? Там увидим — плакать или смеяться.
— Ну, раз ты так говоришь, то зажгем! — радостно воскликнул мой новый товарищ. — Хочешь, я за кипятком сбегаю? Сейчас Рязань будет.
— Мы вместе пойдем.
— Ты бы ярлык носил на картузе, что электротехник. |