Изменить размер шрифта - +
 — И поставь кассету, что-нибудь путное.

— Да у них ни «Стрелок», ни Васи Воротникова. Старье одно.

— Пусть старье! Вой этот уже душу вымотал!

Саксофонист отложил инструмент, пожал плечами, подошел к стереосистеме, воткнул первый попавшийся диск, включил воспроизведение.

Гаснет в зале свет, и снова Я смотрю на сцену отрешенно…

— Козел! Мы че, деды — старушку слушать?

— Заткнись, Гефа! Пусть играет! — оборвал его Карай. Гефа заткнулся, как велели, ухмыльнулся было: дескать, пока вас, старичье сорокалетнее, слушаем, да не долго вам пановать: спишем вскорости к едрене фене! Но, встретив встык взгляд главного, разом уткнулся глазками в стол, забегал по нему зрачками, как таракан по скатерти. Неизвестно, как бы отреагировал Карай на наглость зарвавшегося бодигарда, но тут длинный сухощавый парниша, скосив взгляд на столик в углу, за которым в отрешенном одиночестве коротал вечер Седой, спросил:

— Это вон тот, что ли, Грача мочканул?

Чернявый Карай скривился:

— Он самый. — Неприязнь в голосе начальника Батиной охраны скрежетнула, как жестью по стеклу.

— Так чего он по эту пору не в ямке червей кормит, а за столом рассиживается? — с вызовом продолжил длинный.

— Брось, Удав… Батя трогать не велел, — с сожалением проскрипел Карай.

— А мы трогать и не будем, — повеселел длинный. — А познакомиться, за жизнь погутарить право имеем? — Не дожидаясь ответа Карая, процедил сам себе сквозь зубы:

— Имеем. А ежели какая оплошка выйдет, так я себя прибить, как Грач, не дам. Придушу эту падаль по-тихому, а, Карай? Это Грач — птаха весеняя, а я — гада ползучая. — Парень обнажил в ухмылке длинные желтые зубы и вразвалочку пошел к столу Седого.

Довольный таким развитием дела, Карай только бросил напоследок, для будущей отмазки перед Батей:

— Ты только это. Удав, не гони…

Удавом парня прозвали еще лет десять назад. А все потому, что парнишка, насмотревшись в комсомольском видеосалоне всяких шаолиней и якудз, обратился к продвинутым столичным наркошам, наезжавшим на юг за полудармовой травкой, и за комок грязного «пластилина» изукрасили они ему тощий в те поры торс сложной цветной татуировкой: чешуйчатое тело неведомого доисторического гада кольцами обвивалось вокруг, а на груди жуткая рожа со стылыми глазками скалила гнусную пасть. Парня задразнили было, да за одно лето он взял и вымахал под метр девяносто. И руки у него оформились: длинные, как литые, и владеть ими он научился, будто тисками: ухватит — не упустит. Шею кому свернуть по-тихому — как два пальца обмочить. И ведь сворачивал.

Сейчас он шел к столу Седого медленно, тяжело, заводя сам себя до той хорошо известной ему степени тихой ярости, когда так легко и так приятно ломать хребты всяким недоноскам.

Братки наблюдали за приятелем с растущим куражом: что-что, а кураж веселит пьянее вина. Близкая, непосредственная власть над другим, над его страхом, над его жизнью, над его душой кружит голову неверным мерцающим туманом всесилия и всемогущества…

Вы так высоко парите, Здесь, внизу, меня не замечая… — ревели динамики.

Удав тяжко опустился на стул прямо перед Седым.

— Здорово, убогий.

Седой поднял взгляд, и Удаву поневоле стало не по себе: не было в глазах этого странника ни страха, ни удивления. В них ничего не было. И это казалось куда страшнее любой бездны. Удав опешил, растерялся, он вдруг разом потерял раж и решимость, а вместо хмельного волнения, ощутил в душе холодную, безличную пустоту. Противно заурчало под ложечкой; внезапный смертельный страх ледяной волной облил все его существо; парню даже показалось, что волосы зашевелились у него на затылке… Он попытался заглушить страх гневом, но, вместо горячей упругой волны, со дна изметавшейся души поднималось что-то суетливо-заискивающее… А Седой продолжал сидеть недвижно и взирать на пария пустыми зрачками.

Быстрый переход