Изменить размер шрифта - +
А Слуцкий не отводит, Слуцкий прицельно смотрит на то, что больше всего травмирует.

Ещё, пожалуйста, пример из той же книги, стихи, посвящённые Ольге Берггольц, и, кстати говоря, уже не такие плохие, но тоже, в общем, чудовищно фальшивые, как это ни ужасно звучит. И вся фальшь в них из-за одной строчки, которую вы сейчас легко различите.

Это Слуцкий! Понимаете? Две отличные строфы ради такого пшика в конце. Но для него действительно красные косынки были символом комиссарской юности и благородной честности, и ничего не поделаешь, он так видел мир. Хотя советской плоской морали нигде в его стихах нет, но советский бантик на эти стихи тем не менее повязан.

А теперь смотрите, что он писал одновременно (это, пожалуй, действительно наиболее занятно). В то время, когда выходил сборник «Время», который и сам по тем временам считался ослепительно храбрым, Борис Слуцкий писал творение «Баллада о догматике», которое в этот сборник не включено и напечатано было гораздо позже.

потрясающее признание для стихов 1960 года!

Это феноменальное стихотворение для 1960 года по множеству параметров, прежде всего потому, что здесь Слуцкий разбирается на страшной глубине с невероятным бесстрашием и с собственным своим догматизмом, который много раз ломался под действием эпохи и всякий раз отстраивался заново. Удивительные стихи, но тогда, конечно, Слуцкий их напечатать не мог. Однако в сборнике «Время» есть стихи подобные, и интонации сборника «Время» уже новые, другие – постоттепельной иллюзии в них нет. Что же произошло? Произошла интересная на самом деле штука. Двумя главными поэтами «оттепели» были Слуцкий и Мартынов, ещё Смеляков, но Смеляков всё-таки был гораздо менее известен. Задолго до всяких кумиров эстрады, задолго до стадионов, задолго до Евтушенко, Матвеевой, Ахмадулиной, задолго до всех этих блистательных образцов, задолго до Кушнера, и Чухонцева, и Бродского подавно, двумя главными кумирами «оттепели» были два поэта, принесшие новую интонацию. Это были Слуцкий с его действительно грубыми, абсолютно новыми, другой фактуры, занозистыми стихами, и Мартынов, чьим слогом тоже можно говорить о чём угодно, потому что это новая непосредственная интонация, интонация, отчасти идущая от научной поэзии, от Брюсова с его манерой просто говорить о сложном, отчасти, конечно, от русского авангарда, которого Мартынов был любитель. Это были два новых способа говорения, и они иногда были настолько похожи, что раннего Мартынова и Слуцкого можно перепутать. Это попытка поэзии без пафоса. И с этими людьми случилось страшное событие: 31 октября 1958 года они оба выступили против Пастернака на писательском собрании. Слуцкий говорил об этом, что сработала партийная дисциплина. Евтушенко тогда совсем молодой (но он был на «ты» со Слуцким, потому что Слуцкий очень охотно помогал молодым поэтам, комиссарил над ними) сказал ему: «Боря, если ты всё-таки решишься говорить, постарайся правильно расставить акценты». «Не беспокойся, – сказал Слуцкий своим высоким комиссарским голосом, – акценты будут расставлены». И он за эти три минуты, что провел на трибуне – три минуты, сломавшие его биографию! – ничего особенного не сказал, он сказал просто, что шведы знают о России главным образом по Полтавской битве, и они не понимают, кого награждают. Может быть, оно так и было. Во всяком случае, Нобелевская премия Пастернака вызывала у Слуцкого очень большую, очень горячую нелюбовь, не скажу ненависть, но протест. С чем это было связано? Да с тем, что всем поэтам, которых «оттепель» вывела в первые ряды, казалось, что мы стоим на пути демократизации, у нас сейчас всё становится хорошо, и если сейчас эту «оттепель» прервать, разрознить, разозлить начальство, подсечь, грубо говоря, этот прогресс, то это предательство.

Быстрый переход