Изменить размер шрифта - +

Сквозь вечерний сумрак течет река света. Большой Белый Путь. Я пересекаю его по пластиковым плиткам (по-моему, люди, утопающие в белом сиянии до подбородка, выглядят неестественно), прорываюсь сквозь людской поток, исторгаемый эскалаторами подземки, подподземки и подподподземки (после тюрьмы я восемнадцать с лишним недель шарил здесь по карманам у прохожих и ни разу не попался) и натыкаюсь на стайку смущенных школьниц с горящими лампочками в прическах. Они дружно жуют резинку и хихикают. Смущены они оттого, что на них прозрачные синтетические блузки, только что вновь разрешенные. Я слышал, что вид обнаженной женской груди считается пристойным (как, впрочем, и наоборот) с семнадцатого века. Заметив мой одобряющий взгляд, школьницы хихикают еще громче. «Боже мой, — думаю, — а ведь я в их возрасте ишачил на проклятой молочной ферме…» — и выбрасываю эту мысль из головы.

По треугольному фасаду «Комьюникейшн Инк» вьется светящаяся лента слов — прохожим рассказывают на бейсик инглиш о том, какими средствами сенатор Регина Эйболафия обуздает организованную преступность города. Не могу высказать, до чего же я счастлив, что неорганизован.

Возле Девятой авеню я вношу саквояж в большой, переполненный народом бар. В Нью-Йорке я не был два года, но помню, что в последний раз, когда я сюда наведывался, здесь ошивался очень способный человек, выгодно, быстро и безопасно сбывший вещи, которые мне не принадлежали. Не знаю, удастся ли найти его на этот раз.

Я направляюсь к стойке, протискиваюсь между посетителями, уткнувшими носы в пивные кружки, замечаю тут и там одетых по последней моде и окруженных телохранителями старикашек. Стоит жуткий шум, над головами висят косые слои дыма. Подобные заведения не в моем вкусе. Здесь все, кто помоложе — морфушники или дебилы, а тем, кто постарше, подавай тех, кто помоложе. Я протискиваюсь к стойке и пытаюсь привлечь внимание коротышки в белом пиджаке. Внезапная тишина за спиной заставляет меня оглянуться.

На ней было облегающее платье из прозрачного газа; ворот и манжеты стянуты огромными медными пряжками (ох уж мне этот вкус на грани безвкусицы); под прозрачной тканью левая рука обнажена, правая обтянута винно-красным шифоном. Да, не мне тягаться с ней по части франтовства. Но этот бар — не самое подходящее место для демонстрации фасонов моды; здешняя публика из кожи вон лезет, притворяясь, будто ей начхать, какой на вас наряд.

Она постучала алым как кровь ногтем по желто-оранжевому камню на бронзовой клешне браслета и, откинув с лица вуаль, спросила:

— Мистер Элдрич, вы знаете, что это такое?

У нее — ледяные глаза и черные брови. У меня — три мысли. Первая: передо мной дама из высшего света (по пути с Беллоны я прочел на обложке «Дельты» рекламу «исчезающих материй» — их оттенки и прозрачность можно менять, касаясь драгоценных камней на специальных браслетах). Вторая мысль: в тот раз, когда я появлялся здесь под именем Харри Каламэйн Элдрич, я вроде бы не совершил ничего такого, за что можно влепить больше месяца тюрьмы. И, наконец, третья мысль: камень, который она показывает, называется…

— Яшма? — спросил я.

Она подождала, не скажу ли я чего еще. Я подождал, не даст ли она понять, что ожидает услышать. В тюрьме моим любимым автором был Генри Джеймс. Честное слово.

— Яшма, — подтвердила она.

— Яшма… — Я воссоздал атмосферу неопределенности, которую она с таким упорством пыталась рассеять.

— Яшма… — Голос дрогнул — она заподозрила, что я знаю, что ее уверенность в себе — показная.

— Да, яшма. — Ее лицо открыло мне, что мое лицо открыло ей: я знаю, что она знает, что я знаю.

— Мэм, за кого вы меня принимаете?

В этом месяце Слово — Яшма.

Быстрый переход