|
Во сне все чувствовал свое убывание, чутко к нему прислушивался.
Проснулся от тишины, от мягкого, колыхнувшего корабль удара. Прозвенели по палубе башмаки. И он поспешил на их удалявшийся звон.
Обожгло ледяным рассветом. Над черным скоростным течением проносился туман. Танкер белой громадой ткнулся в берег. Навис горой железа над зеленой сырой луговиной. Обнюхивал серебряными ноздрями рассыпанные долбленые лодки, островерхие берестяные чумы.
Машинист в башмаках на босу ногу, мелькая костяшками, сбрасывал трап.
— Может, рыбки у хантов закупим. Солить-то на зиму надо, — кивнул он Ковригину и сбежал на землю.
Ковригин спустился следом.
На мокрой жестко-синей траве, измызганной бензином, усыпанной ошметками рыбы, круглились три чума, одетые в бересту. И в них, за тонкими, дратвой прошитыми стенками, слышались дыхания спящих, кашли мужские и женские, сиплые, простудные хрипы среди речного холодного утра.
Ковригин осторожно, любовно оглядывал аккуратные швы в бересте, проложенные по древней безукоризненной выкройке. У входа на жердях и распорах висели мокрые бахилы из кожи, подвешенные за хвосты безголовые рыбы, полупровяленные, с желтым застывшим жиром, сонными синими мухами. Темнело холодное костровище с разбросанными сковородками. Бочка с сырой крупной солью. Ящики с гнилым рыбьим запахом, осыпанные чешуей.
«Вот он, северный город, прообраз завьяловского — думал Ковригин, жадно озирая чужую жизнь, отделенную от него первобытным своим совершенством, недвижной беззащитностью перед громадой приставшего танкера, закупоренную в бересту. И только железные, винтами вверх, лодочные моторы, говорили о ее готовности ускользнуть и исчезнуть. — В тундре — аэродинамика чумов. В пустыне — аэродинамика юрт… Завьялов подглядел и построил. Поклон ему до земли…»
Он обредал поселение, уже горюя, что придется расстаться, отпустить его навсегда. И захотелось пойти в туман по мокрой тропинке, не вернуться на танкер. Пусть плывут без него. Пусть забудут его. А он останется здесь, в первобытных мхах, в комарином гудении.
«То, что искал… Лучше не сыщешь… Никто не заметит… Пойду».
Он сделал шаг по тропинке, готовый скрыться в кустах. Оглянулся на танкер. Ольга стояла на трапе, в легоньком платье, охватив плечи руками.
— Чумы, — сказал он, подходя, чувствуя вину и беспомощность.
— Ты так рано проснулся?
— Спустись. Взгляни поближе.
— Да боюсь, что промокну…
Он увидел, что красная туфелька ее прохудилась.
— Отчего не сказала? Давай починю…
— Нету рыбы, ящики пустые, — сказал моторист, возвращаясь. — Должно, приемщик с вечера взял улов. А утреннюю снасть не глядели…
Он выбирал за веревку трап. Танкер вяло грохотал и отчаливал.
Ковригин зашел к Ольге в каюту. Протянул шерстяные носки. И, пока надевала, взял худую туфлю.
— Починю, принесу, — и ушел.
А она смотрела, как чумы исчезают в тумане, словно подымаются ввысь. Опять засыпала, чувствуя, как тепло и мягко ногам.
Проснулась. Солнце светило. Грело палубу. Ясный, стальной разгон, разделяя надвое реку, заострялся вдали. И там, далеко, на носу, сидел Ковригин.
Ольга, в теплых носках бесшумно пробегая по палубе, слыша, как стихает гром хвостового мотора, сменяясь мягким шипением воды, приблизилась к нему. Не окликая, смотрела, как продергивает дратву сквозь ее туфлю.
Он повернулся. Смотрел на нее. Лицо его было в слезах.
Мятый бабкин кофейник, как поденный корабельный прибор, нацелен на север. Лунные вмятины наливаются отражениями воды и неба. Танкер, повинуясь прибору, послушно рычит машинами. |