Изменить размер шрифта - +

Вот белолицая дева сидит у окна. И там — зимняя Русь с заметенными стогами, церквами. Путник с котомкой проходит у верстового столба. И у девы на голом колене маленький красногрудый снегирь.

Антонов отчужденно, не любя, не любуясь, смотрел на холсты. Везде был он сам, себе одному известный, в разных обличьях. Его лицо глядело из страниц на бой самолетов. Он проходил с сумой, оставив в тепле снегиря.

«Каждый холст есть медленное собирание себя. И медленное с собой расставание. Касаешься холстины зрачками, губами. Ткань начинает светиться, повторяет твои черты. А ты уже мертв и пуст, с безжизненным серым лицом. Но в этой гибели начало твоего воскресения…»

«В сущности, — думал он, — весь человеческий род, поделивший между собой осколки красоты и уродства, собирает и то, и другое в одном лице. Это лицо — ты сам, по частицам, по крохам созданный из других на холсте. Ты вычерпываешь из мира себя, но мир не мелеет при этом. Лишь становится глубже. Он неисчерпаем, этот колодец, каждый раз после всплеска возвращает на гладь отражение…»

Неначатый холст, зажатый в подрамник, смотрел на Антонова. Нитяной, заполненный бледным солнцем. В коробках покоились краски, проступая сквозь защиту свинца радиоактивным свечением. Холст, как реактор, ожидал их стоцветной вспышки.

Но Антонов их не касался. Был отделен от холста. Образ, до конца не понятый, еще был разлучен с ним, в другом пространстве и времени. Словно другая душа тянулась к нему, и они медленно, в муке, сближались.

Заводы грохотали конвейерами. Трасса с машинами дымилась как бикфордов шнур. Город топорщился, подготовленный к взрыву. Антонов зажег свечу, разглядывая ее пламя при солнце. И, забыв погасить ее, вышел…

 

Медведь проснулся перед рассветом. Поднялся грузно, вытягивая передние лапы, прочерчивая по земле когтями. Холод пахнул под нагретое брюхо. Слипались в росе стебли, цветы, паутины. Перед глазами сидели два мокрых мотылька. Медведь зевнул, выдыхая пар. В него ворвалась ледяная струя, запахи воды и тумана, освещенных зарей вершин. Просыпаясь, весь звеня, он мгновенно слился с миром, ощутив его как силу своих мышц и когтей, как утренний голод и возможность движения. Плавно перепрыгнул цветок с мотыльками. Покатил в сияющих росах…

 

Утро Антонов проводил на заводе. Двигался в стальных испарениях, под туманными сводами, в которых бился, не в силах вырваться, косяк голубей.

Его сопровождал работник отдела кадров. Перекрикивал уханье цеха, метко тыкая пальцем в колечке:

— Слушай, вот тут нам плакатик устрой! Металлурга изобрази, настоящего! Красной краской, погуще! Чтоб как глянул человек, так работал охотней. И лозунг можно пустить, чтоб звучало… Прямо вот в этом местечке!

Антонов кивал. Всматривался, словно пил этот грохот и свет.

За чугунными заслонками набухало, будто подходили огромные караваи. Седой человек вяло стоял перед печью, опустив утомленно руки с железными ковшами ладоней. Антонов сквозь графитовую робу чувствовал его тело, растянутое непомерной работой, усталость в плечах и коленях, сонное равнодушие взгляда.

Медленно открывалась заслонка, выпуская пшенично-белое пламя. Но вместо каравая выпрыгнул красный, гривастый зверь. Кинулся слепо и яростно. Седой человек ловко уклонился. Избежал удара когтей и лязганья алой пасти. Присел и, радостно охнув, взял его на рогатину. Танцевал и приплясывал, обдуваемый ревом и буйным пламенем.

Малиновая глыба, роняя окалину, качалась, схваченная зубцами. Рабочий, весь стеклянный от пота, двигал ее под пресс. Разжимал заостренные зубья, гибкий и легкий. Возвращался на место. Замирал, старея, угасая, длиннорукий и вялый.

— А тут нам выдай кривую роста, — говорил кадровик, раскрывая белую сухую ладонь, чертя на ней ногтем график.

Быстрый переход