|
— Да и в самом деле, многое можем по части там северных городов или прочих концепций. Ну вот, когда речь идет о себе, о каком-нибудь сне: проснулся, а лицо все в слезах… Или, ребенок вскрикнул, очнешься, а это ты сам с седой головой… Вот тогда мы не знаем, что делать, куда бежать… Мы просто беспомощны…
— Ну, если нервическое и врач не поможет, то придется в заповедник, к зубробизону, к нашему тотемному зверю…
Ковригин почувствовал длинную, как удар хлыста, боль через грудь и спину. «Ну вот, не дает соврать. Просто детектор лжи да и только!..» — закрыл он в муке глаза.
Вернулись Антонов и Ольга, смеющиеся и горячие. Антонов забулькал вином над рюмками Завьялова и Растокина. А Ольга заслонила их близким, уже без смеха лицом.
— Что с тобой? Такое страдание… Это я? Что-нибудь не так? Ты весь изменился…
— Так, даже очень так! — отодвинулся он. — И танцуешь ты изумительно…
— Да мне все это не надо. Хочешь, уйдем? Побудем с тобой вдвоем. Я только и жду…
— Ну зачем же? Мне здесь хорошо. Среди людей, с которыми приятно. Есть о чем говорить. А то одичал по избам-то… Не находишь, что одичал?
— Тебе со мной тяжело. Ты словно меня боишься…
— Да ну что ты! Я бесстрашен. Вон как тот витязь чеканный!..
Растокин крутил в руке рюмку, прицеливаясь в маленький красный водоворот:
— Закрываем в душе заслонку, и никому не видно, что там у нас. Жена, добрый друг, сослуживец внешне милы, спокойны, а что там у них за заслонкой?
— В самом деле, что там у нас за заслонкой? — передразнил, раздражаясь, Ковригин. — Вы о себе или о нас обо всех?
— Главным образом о себе, — по-прежнему спокойно и благодушно ответил Растокин. — Но, подозреваю, у многих есть тайная мечта о единстве, о духовной целостности, и молча, немо ваш друг, сослуживец несут в себе эту мечту. Вся философия, вся культура — это усилие по обретению целостности и единства… Вы не согласны?
— Да какое у живого единство? О чем вы? Да в этой расщепленности — сила! Извлекаем сверхэнергию из своей расщепленности!
Джаз дунул на них свистящей, яростной медью.
— Пойдем… — сказала Ольга чуть слышно, тронув руку Ковригина. — А то, мне кажется, я сейчас разрыдаюсь…
— Да ну перестань! Все чудесно! С какой это стати?
— Мне больно…
— А ты обратись к Растокину! Он по этой части работает.
— Что мне делать? Уйти? Уехать?
— Не сейчас, подожди. Мы это обсудим…
И отвернулся к Завьялову, к его утомленному, заостренному лицу, ловя свое с ним сходство.
— Видел ваше детище в пустыне. Отличное детище…
— Да, наша матерь — пустыня… Когда там были и как? — Утомленность Завьялова исчезла, глаза стали желтее, песчанее, в стальных разноцветных точках. — Самого все тянет взглянуть на матерь-пустыню.
— Там у моря, за маяком, если идти на север… ну там, где водовод проложен… и два белых камня, напоминающих лошадей у водопоя, помню, я ловил там бабочек… Такая, знаете ли, страсть… И вот гнался, ударил сачком, поймал. Держу против ветра, и в кисее ее крылья огненно-красные, полосуют марлю, и ваш город с башнями, атомной станцией тоже словно в сачке… Так его и запомнил и вижу!
— Приятно, что мы познакомились. Хотелось бы поговорить поплотнее. Некоторые ваши идеи я готовлюсь использовать. Ваши пространственные концепции мне очень понятны.
— Что ж, в Москве повидаемся. |