Теперь в игру эту играли так: мальчик ронял на пол карандаш, всегда в тот миг, когда мистер Шёрмен поворачивался к нам спиной, глядя на доску. Мальчик заползал под парту за карандашом, подбирался к промежности девочки, оттягивал на ней трусики и засовывал пальцы внутрь — и держал их там столько, сколько осмеливался. Теперь из игры исчез элемент случайности: лишь три первоначальных мальчишки играли в нее, и навещали они только тех девочек, кто сидел недалеко от их парт и, как они предполагали, не станет жаловаться. Одной из таких девочек была Трейси — как и я, как и еще одна девочка из моего коридора по имени Саша Ричардз. Белые девочки — которых обычно включали в манию на игровой площадке — уже таинственно в игру не принимались: как будто они в ней с самого начала не участвовали. Мальчишка с экземой сидел всего в одной парте от меня. Я ненавидела эти его чешуйчатые пальцы, они будили во мне ужас и отвращение, однако в то же время я не могла не получать наслаждения от того восхитительного и неконтролируемого электрического заряда, что несся от моих трусиков к уху. Такое, разумеется, невозможно описать родителям. Вообще-то я сейчас впервые об этом как-то говорю кому бы то ни было — даже самой себе.
Странно теперь думать, что всем нам тогда было всего по девять лет. Но я все равно оглядываюсь на тот период в своей жизни с определенной долей благодарности за то, что постепенно стала считать относительной удачей. То было время секса, да, но к тому же, во всех жизненно важных смыслах, без самого секса — а разве это не полезное определение счастливого детства для девочки? Я не сознавала и не ценила той грани собственной удачи до того, как хорошо уже повзрослела, когда начала отыскивать в большем, нежели мне представлялось, количестве случаев, что среди моих подруг, вне зависимости от их происхождения и воспитания, их собственные времена секса эксплуатировались и уничтожались проступками дядьев и отцов, двоюродных братьев, друзей, посторонних. Я думаю об Эйми: злоупотребили ею в семь, изнасиловали в семнадцать. А помимо личной удачи, есть еще удача географическая и историческая. Что происходило с девочками на плантациях — или в викторианских работных домах? Ближе всего к чему-то подобному я подошла в музыкальной подсобке, да и то вообще не слишком уж близко, и благодарить за это могу свою историческую удачу, само собой, но еще и Трейси, поскольку именно она пришла тогда мне на выручку — по-своему странновато. То была пятница, конец дня, незадолго до конца учебного года в школе, и я зашла в подсобку за нотами — к песне «Мы все смеялись», которую Астэр пел так просто и так хорошо, и я собиралась дать эти ноты мистеру Буту в субботу утром, чтобы мы с ним смогли спеть дуэтом. Другой моей удачей было то, что мистер Шёрмен, мой классный руководитель, ко всему прочему в школе еще преподавал и музыку и так же любил старые песни, как и я: у него был конторский шкафчик, полный партитур Гершвина, и партитур Портера, и тому подобного, держал он его тут в музыкальной подсобке, и по пятницам мне разрешалось там брать то, что я хотела, а в понедельник возвращать. Помещение это было типичным для таких школ того времени: кавардак, слишком тесно, окон нет, на потолке не хватает многих плиток. У одной стены были свалены старые футляры от скрипок и виолончелей, и еще там стояли пластиковые ванночки с блокфлейтами, полными слюней, мундштуки пожеваны, как собачьи игрушки. Было там два фортепьяно, одно сломано и укрыто чехлом от пыли, другое сильно расстроено, а также много комплектов африканских барабанов, поскольку они были относительно дешевы, а играть на них умел любой. Верхний свет не работал. Нужно было вычислить, что тебе нужно, пока дверь не закрылась, засечь местоположение, а затем, если рукой не дотянешься, отпускать дверь и продолжать уже в темноте. Мистер Шёрмен говорил мне, что папку, которая мне нужна, он оставил на своем сером конторском шкафчике в дальнем левом углу, и я приметила шкафчик и дала двери тихонько закрыться. |