Изменить размер шрифта - +

И все же, думает он, мне нужно оставаться здесь. И если в Токио существует место, где люди Реза меня не найдут, так это здесь. Он не совсем представляет, как тут оказался: все слегка затуманилось, когда навалился синдром. Некий сдвиг в сознании, некий сдвиг в природе восприятия. Недостаточно памяти, некий провал. Что-то не срастается.

Теперь ему интересно, а что, если он на самом деле о чем-то договорился со стариком? Возможно, он уже покрыл все расходы, ренту, что там еще. Возможно. Поэтому старик дает ему пищу, приносит бутылки минералки без газа, терпит запах мочи. Может быть, все именно так, как он думает, но он не уверен.

Здесь темно, но он видит цвета, неясные сполохи, клочья, пунктиры, движение. Как будто остатки потоков «Дейтамерики» остались с ним навсегда, впечатанные в сетчатку. Ни лучика света не проникает снаружи из коридора — он залепил черной лентой все булавочные проколы, и теперь стариковская галогенная лампа отключена. Он допускает, что там, за стеной, старик спит, но он никогда не видел его спящим, не слышал ни звука, который бы мог означать переход ко сну. Возможно, старик спит, сидя прямо на татами, трансформер в одной руке, кисть в другой.

Иногда ему слышится музыка в соседних коробках, но смутно, как будто жильцы надевают наушники.

У него нет ни малейшего представления о том, сколько людей живет в этом коридоре. Судя по всему, здесь хватит места на шестерых, но он видел и больше, а может, они ночуют посменно. Он не сильно понимает по-японски, даже спустя восемь месяцев, а если бы и понимал, решает Лэйни, все равно эти люди чокнутые, и говорят они только о том, о чем говорят чокнутые.

И конечно, любой, кто бы увидел его здесь и сейчас, с его лихорадкой, на куче спальников, с его шлемом и сотовым портом для скачивания данных, его бутылкой с охлаждающейся мочой, решил бы, что он тоже чокнутый. Но он вовсе не чокнутый. Он знает, что он не чокнутый, несмотря ни на что.

Да, теперь у него синдром, болезнь, настигающая каждую жертву тестов, что проводились в том гейнсвилльском сиротском приюте, но он вовсе не чокнутый. Он лишь одержимый. И эта одержимость имеет свою особую форму в его голове, свою особую текстуру, свой особый вес. Он знает об Этом от самого себя, может Это распознавать и потому возвращается к Этому по мере надобности, чтобы проверить. Отслеживает. Убеждается, что еще не стал Этим. Это напоминает ему разболевшийся зуб или эмоции, которые он испытывал, когда однажды влюбился, не желая любить: его язык всегда находил больной зуб, он всегда чувствовал эту боль, этот собственный недостаток — свою возлюбленную.

Но синдром был совсем другим. Он жил отдельно от Лэйни и не имел никакого отношения ни к кому и ни к чему, чем Лэйни хотя бы интересовался. Почувствовав впервые, что Это начинается, он принял как должное то, что Это связано с ней, с Рэи Тоэи, потому что был там, рядом с ней, или близко, как только возможно находиться к существу, физически не бывшему. Они общались почти каждый день, он — и идору.

И вначале, размышляет он теперь, Это, наверное, и было связано с ней, но потом он как будто рванулся вслед за чем-то сквозь потоки данных, не думая, что творит, точь-в-точь как механически нащупываешь нить основы и начинаешь тянуть, распуская всю ткань.

И то, что распустилось, — стало, в его понимании, схемой бытия. И за всем этим он обнаружил Харвуда, который был знаменит, но знаменит в смысле «быть знаменитым своей знаменитостью». Харвуд, который, как говорят, избрал президента. Харвуд — гений пиара, унаследовавший компанию «Харвуд Левин», самую мощную в мире пиаровскую фирму и изменивший ее самым серьезным образом, направив на совсем иные сферы влияния, но каким-то образом сумевший не стать жертвой механизма, производящего знаменитостей. Который мелет, как отлично знал Лэйни, очень мелко. Харвуд, который, предположительно, только предположительно, вращал все эти жернова, каким-то образом сумел не дать механизму защемить себе палец.

Быстрый переход