Он внимательно за ней наблюдал, отмечая, что приступы угрюмой молчаливости становятся реже. Неодолимое удовлетворение прорывалось в ней само собой, и он радовался.
— Нельзя же вечно оплакивать, — заметила его мать Луиза как-то раз, когда они ее навестили, и тяжело вздохнула, прижав руку к сердцу. Она, понятно, имела в виду не Элен — переживания невестки не могли пробить броню эгоцентризма Луизы. Она подразумевала себя и всего лишь в очередной раз запустила свою любимую пластинку.
Эдуард, который при этих ее словах каждый раз вспоминал, как его отца она оплакивала в рекордно короткий срок, раздраженно отвел глаза и встретился взглядом с Элен.
— Я знаю, — сказала она негромко.
Как всегда, они поняли друг друга без слов. Луиза уловила это, и в ней поднялось раздражение. Она отряхнула юбку своего бледно-зеленого платья и переменила тему. Эдуарда снедало желание поскорее уехать. Новая атмосфера в доме его матери — тихая благостность притворной религиозности — душила его. По распоряжению Луизы шторы на окнах всегда были полуопущены. В сумеречном свете она поглаживала распятие, которое теперь носила на груди. Прошедшие два-три года она уже не одевалась по последнему крику моды и предпочитала широкие платья (отголосок ее юности), строгие, струящиеся и непременно полутраурного цвета — серебристо-серые, тускло-голубые, а порой, если в ней возникала потребность вжиться в свою новую роль, то и абсолютно черные.
Она занималась благотворительностью, и постоянным ее обществом стали священники и другие пребывающие в безупречной скорби вдовы, которые беседовали с ней о творимых ими добрых деяниях. Однажды, приехав с обычным своим кратким визитом, Эдуард попал на такое собрание. Луиза сидела и слушала беседу о голодающих африканских детях, а глаза ее блестели красноречивой злостью и скукой. На смену былой роли пришла другая. Только и всего. Этим способом Луиза признала, что, увы, уже не может пленять, как бывало, больше не может находить любовников.
Ее лицемерие и капризность раздражали Эдуарда много сильнее, чем прежде. Едва переступив порог ее дома, он уже рвался уйти, и Луиза, замечая это, смотрела на него с холодной взвешенной неприязнью, порой доставляя себе удовольствие (если с ним была Элен) открыто его упрекать.
— Ничего, кроме ханжества, — сердито сказал он на этот раз, когда они наконец ушли, и взял Элен под руку. — Моя мать ни о ком в жизни не горевала, кроме себя самой.
— По-своему, мне кажется, горевала, — возразила Элен и вдруг остановилась посреди тротуара. На миг она замерла, потом порывисто повернулась к нему. — В любом случае она сказала правду. Хорошо это или дурно, Эдуард, но я чувствую себя бесконечно счастливой. И ничего не могу с собой поделать. Вот попробуй.
Она взяла его руку и прижала ладонью к выпуклости своего живота. Вокруг них сновали прохожие, по мостовой неслись машины. Но Эдуард ничего не замечал. Он впервые ощутил под своей ладонью, как шевельнулся его ребенок, — ощутил медленные неуверенные толчки.
Элен нахмурилась, потом засмеялась. Эдуард схватил ее в объятия и, забыв про Париж вокруг, расцеловал.
— Это мальчик! — радостно сказала Элен. — Эдуард, я знаю, это мальчик. Твердо знаю!
Она не ошиблась. Это был мальчик. Он родился в апреле 1968 года, и они назвали его Люсьеном. Год его рождения выдался бурным — его ознаменовали террористические убийства, военное вторжение и беспорядки, которые в Париже разорвали город на части, разделили семьи и поколения, а Луизе де Шавиньи причинили, с ее точки зрения, не только огромные душевные муки, но и всяческие неудобства.
— Ну, пусть в Америке, — кисло сказала она в приятный летний день, когда Элен убедила ее приехать в Сен-Клу выпить чаю и повидать Люсьена, которого она, к изумлению Эдуарда, просто обожала. |