Изменить размер шрифта - +
— Но в таком случае не вижу, за что тебе себя укорять. Ты всегда понимал, чего хочешь, — как, впрочем, и я. И весьма успешно своего добивался. Ты хотел открыть картинную галерею, хотел познакомить эту страну с работами живописцев новой школы, хотел…

— Я хотел развязаться со своим прошлым. Со всем этим, — оборвал его Эдуард, махнув рукой, словно отметая и этот дом, и сад, и все графство.

— Тут-то мы с тобой и расходимся. Ты никогда не порывал с прошлым — ты хранил ему верность. А я только и мечтал о том, как бы прикончить свое. Кристиан Глендиннинг, человек, который самого себя изобрел. Независимый от Англии — по крайней мере, от этой Англии. Эдуард, я лез вон из кожи. Читал не те. книги, носил не ту одежду, говорил совсем не то. Голосовал не за ту партию — если вообще являлся голосовать. И, разумеется, имел не тех сексуальных партнеров. — Он помолчал. — Знаешь, как-то я сказал маме, что я гомосексуалист. Так прямо и выложил. Мне чертовски надоело и опротивело, что все делают вид, будто ничего не замечают, хотя прекрасно все видели, вот я однажды взял и сказал ей. Мы как раз там сидели, — он резким жестом указал на гостиную. — Мама вышивала. Мелким крестиком. И я ей сказал: «Ты ведь, конечно, знаешь, мама? Что я гомосексуалист? Педераст. Голубой. Девка. Один из этих?» И знаешь, что она ответила?

— Нет.

— Она подняла глаза от шитья, взглянула поверх очков и сказала: «Что ж, Кристиан, это твое дело. Но отцу об этом лучше не сообщать. Тем более до обеда». Так и сказала. Я собственным ушам не поверил. А потом пустилась в рассуждения о том, какие цветы лучше всего подходят на бордюр Северной клумбы.

Эдуард подавил улыбку.

— Я так рассердился, что выбежал из гостиной. Понимаешь, я просто кипел. Мне хотелось доказать им всем, что я не такой, как они. Что я не вписываюсь в их среду — как не вписывался и Хьюго. Но они закрывали глаза. Что бы я ни вытворял, они с этим мирились. Все британцы такие, ты и сам знаешь. Сперва мирятся, потом привыкают. Прекрасно срабатывает. Таким путем они разоружают любую оппозицию — и им это удается. Вот почему у нас никогда не было настоящей революции — и не будет. Если б у нас появились Робеспьер или Дантон, знаешь, кем бы они кончили? Я-то знаю. Мировыми судьями. Заседали бы себе в палате лордов и скончались бы почетными членами многочисленных комитетов. Вроде меня. Ты хоть знаешь, что я заседаю в комитетах? А я действительно заседаю. Правда, ужас?

— Бывает и хуже, — кротко заметил Эдуард. Кристиан наградил его язвительным взглядом.

— Возможно. В двадцать лет я бы, однако, этого не сказал. — Он запнулся. — Но что там ни говори, а суть в другом. Правыми оказались они, а я ошибался. Я это только что понял. Мне так и не удалось сбежать от всего этого, я просто себя обманывал. А оно вот — все тут, поджидало меня. Только и ждало, чтоб наложить на меня свою лапу.

Он испустил театральный вздох.

— Ты и вправду так чувствуешь? — спросил Эдуард, внимательно посмотрев на друга.

Кристиан передернул плечами и ответил, теперь уже не так желчно:

— Да. Полюбуйся на это. Восемьсот акров плодородной земли. Своя ферма. Один сад занимает около десяти акров. А дом — действительно великолепный особняк, в котором многие поколения Глендиннингов, милых убежденных консерваторов, жили с незапамятных времен. Отец приобрел его в 1919 году у двоюродного брата, тогда дом был в жутком виде. Никакого сада не было — сад разбила мама. Здесь я родился. Здесь родились мои сестры. И теперь он принадлежит мне. Сестры от него отказались — у них свои большие поместья. Так что мне прикажешь с ним делать?

— Мог бы в нем жить, когда бываешь в Англии.

— Жить? Здесь? Эдуард, не болтай ерунды. Тут, по-моему, пятнадцать спален, не меньше.

Быстрый переход