ОЛЯ. А думаешь, я хочу идти с Булем?
БАБУШКА. Это что, намек?
ОЛЯ (с лихорадочной быстротой). Бабушка, а правда, Света очень-очень красивая?
БАБУШКА. Это что, намек?
ОЛЯ (странно возбужденная, ходит вокруг кровати, поет). Еду домой я в трамвае-е-е…
Бабушка следит за ней, покачивая головой. Затемнение. Слышен смех Светланы. Она по-прежнему на авансцене вместе с Кисточкиным.
КИСТОЧКИН. Можешь смеяться, но ты для меня, как ветер, я без тебя скоро увяну, у меня ведь августовский срок, а ты – это ветер с теплым дождем… (Светлана уже не смеется, он обнимает ее и привлекает к себе.) Без меня тебе тоже туго, потому что ветру нельзя без листьев, а я – тяжелые августовские листья…
СВЕТЛАНА (хрипло). Нет, не могу, пусти!
КИСТОЧКИН (сорвавшись). Мещанка, тебе что, штамп нужен в паспорте?
СВЕТЛАНА (взяв себя в руки). Ну-ка, пусти, поэт!
Вырывается и уходит четким, деловым шагом.
КИСТОЧКИН. Такая лирика пропала зря!
Медленно бредет по просцениуму, насвистывает, останавливается в центре, поворачивается спиной к залу, освобожденно потягивается.
За ним окна большого дома. Одно за другим окна гаснут, дом выплывает из ночи мрачным романтическим силуэтом. Слышен чей-то храп, писк ребенка, стук будильника, обрывки уже слышанных нами разговоров.
КИСТОЧКИН. Засыпает жилмассив, кооператив и коллектив. Спят мои пупсики, а в них идут необратимые процессы, облысение и склероз. Накушались, подсчитали, сколько дней до получки, прочли мой фельетон и бай-бай… Спите, пупсики, спите, труженики, светики-пересветики…
По просцениуму проходит Суровый в Лиловом, останавливается, глядит на Кисточкина. Тот медленно к нему поворачивается и смотрит на него выжидательно.
СУРОВЫЙ. Тра-та-та, тра-та-та, мы возьмем с собой.
КИСТОЧКИН. Кота.
СУРОВЫЙ. Чижика…
КИСТОЧКИН. Собаку.
СУРОВЫЙ. Петьку…
КИСТОЧКИН. Забияку.
СУРОВЫЙ. Обезьяну…
КИСТОЧКИН. Попугая.
СУРОВЫЙ. Вот компания какая!
Раскланивается с Кисточкиным, уходит. Тот смотрит ему вслед.
ЗАНАВЕС
ПРОЛОГ ВТОРОЙ
Та же площадка перед домом, что и в прологе. Слева на авансцене закрытая еще продпалатка – стеклянный ларек. Справа – столик летнего кафе с поставленными на него ножками вверх стульями.
Рассвет. Огибая продпалатку, выходит человек в старой кожаной куртке, в протертых джинсах, тяжелых ботинках. Это Треугольников.
ТРЕУГОЛЬНИКОВ (останавливается, смотрит на дом). А вдруг он женился? Это здорово усложнит мою задачу. В квартире у него, конечно, полный модерн, и жена-красавица крутит хула-хуп. А может быть, сейчас уже не крутят хулахуп?… А в Москве многое переменилось – милиция теперь в белых портупеях! (Подходит к столику, снимает с него стул, садится.) Все еще спят, я мог бы подождать во Внукове. Не терпится покончить… Что там рассусоливать и мямлить? В моем возрасте нужно уже уметь а-на-ли-зи-ро-вать воспоминания. Тем не менее сейчас я могу позволить себе роскошь еще раз вспомнить его юность и его геттингенскую душу, потому что его юность – это моя юность, и вспомнить то, что было позже, весь тот запал и хриплые споры о нашей молодости, о эти взбалмошные споры, и то, какими мы стали в результате, молчунами и усмешниками, все это я могу вспомнить. И даже можно вспомнить прошлогодние тридцать минут в Певеке, коктейль «Северное сияние», который мы успели выпить, его поразительную говорливость и то, как он откладывал в памяти разные жизненные наблюдения, и как радовался по поводу будущих очерков, и как засыпал меня заграничными впечатлениями, будто дразнил… Подонок Кисточкин!
Он замолкает и остается на своем стульчике в правом углу авансцены, курит, безучастно смотрит в зал. |